Изменить стиль страницы

Я оглянулся и увидел, что нас нагоняет Паппенгейм. В белом, хорошо отутюженном костюме и соломенной шляпе, он, заметив нас, растерялся и смотрел не мигая.

— Дождались своих, господин Паппенгейм? — с ненавистью спросил я. — Пришли регистрировать заявочку?

Он потянулся ко мне своей обезьяньей лапой, но я треснул его по руке и побежал.

Через несколько минут мы уже сидели в засаде в одном из дворов напротив горсовета. И вот Паппенгейм появился, наконец, в дверях. Вид у него был далеко не радостный. Старик еще больше ссутулился, посерел и стоял у подъезда с непокрытой головой, держа в руках шляпу. Он огляделся по сторонам и тихо побрел по улице.

— Незадачка получилась! — радостно воскликнул Левка.

Мы выбрались из своего укрытия и медленно двинулись за Паппенгеймом. На углу Почтовой и Интернациональной он прислонился плечом к ограде.

— Доходит, — хихикнул Левка. — Сейчас будет разрыв сердца.

В это время на улице показался высокий человек в черном. Он шел к старику.

— Ты стой здесь, — скомандовал я Левке, — а я подберусь ближе.

Мне удалось неприметно выйти на угол, а там я влетел в чей-то двор и очутился прямо у забора, к которому приник старик.

— Безнадежное дело, — услышал я ненавистный голос Белотелова. — Все архивы вывезены, а куда — никто не знает…

Старик молчал.

— Может, ему сунуть взятку? — предложил Белотелов.

— Ты думаешь, Штубенхоккер[63] дурак? — вспылил старикашка. — Я нарочно не дал ему адреша Золотой Долины. Он так и замер, как тигр перед прыжком, когда я штал говорить ему о швоем мешторождении. Вшё допытывалшя: где и что? Они вше только и норовят хапнуть здешь что-нибудь из рушшких богатштв…

— Но можно ведь…

— Ничего не можно. Без документов к нему нечего и ходить. Шражу наложит лапу…

«Ага, думаю, и своих боишься! Плохие же у вас дела, господин Паппенгейм!»

Вдруг старик хлопнул себя по лбу и рассмеялся:

— Фу, черт возьми! Как же я не догадалшя! Ведь можно же взять швидетельшкие показания у них…

— У кого?

— Да у этих молокошошов. Только что вштретил Молокоеда.

«Вот так, думаю, штука! Опять придется иметь дело с этим старикашкой. Только дудки! Никаких свидетельств ты от меня не получишь».

В тот же вечер Белотелов пришел к нам домой. Он вел себя так, словно мы с ним лучшие друзья, шутил, смеялся, был очень вежлив и предупредителен с мамой и все интересовался, как мы сейчас живем.

— Знаю, что вам приходится трудно, — дружелюбно сказал он. — Возьмите, пожалуйста! По старой памяти… Принес кое-что из съестного.

И выкладывает на стол хлеб и колбасу, при одном виде которой у меня набрался полный рот слюны.

— Спасибо, Белотелов, — ответила мама. — Мы пека ни в чем не нуждаемся.

— Оставьте, Мария Ефимовна! — возразил Белотелов. — Знаю, как вы бедствуете, а у меня пока еда есть…

Он распрощался и оставил свои подарки на столе, но я собрал их и, выскочив на лестницу, протянул всю эту снедь Белотелову:

— Вы, кажется, забыли.

— Нет, — улыбнулся он. — Оставил тебе.

Белотелов махнул рукой и стал спускаться вниз. Тогда я швырнул ему прямо на голову все его добро и захлопнул дверь.

Но разве у таких людей бывает самолюбие? Вскоре Белотелов, как ни в чем не бывало, пришел к нам опять. Дома никого не было, и он начал ко мне подъезжать. Ты, дескать, хороший парень и можешь теперь вполне обеспечить жизнь себе и матери. Ты опиши то, что видел в Золотой Долине, потом мы сходим с тобой к нотариусу и он удостоверит, что это твое описание. Тебе это ничего не стоит, а получишь от меня столько, что тебе и не снилось.

— Иди к черту! Своей землей не торгую! — крикнул я и выскочил из кухни.

Через день мы снова ходили с Левкой по городу. И везде на зданиях читали непонятные нам, чужие, враждебные надписи. Длинная очередь арестованных стояла около комендатуры, как называлась теперь бывшая столовая № 17. Четверо конвоиров в черной форме, с прижатыми к животам автоматами, молча озирались вокруг. Когда мы хотели подобраться к очереди ближе, один из солдат поднял на нас автомат и, глядя пустыми серыми глазами, неожиданно тоненьким голоском завопил:

— Эс ист ферботен![64] Хальт, хальт!

«Хальт» это по-ихнему значит «стой», а вот что такое «эс ист ферботен», я не знал.

— Ты смотри, смотри, — шепнул мне Левка, — ведь это они Димкина отца забарабали…

Я обернулся. Недалеко от дверей комендатуры стоял, повернув к нам бледное, небритое лицо с седыми усиками, Николай Арсеньевич Кожедубов. Он смотрел то на нас, то на полицейского, а потом махнул рукой:

— Вася, скажи там…

Но что сказать — Кожедубов так и не договорил. Полицейский ударил его рукояткой автомата прямо в лицо. Николай Арсеньевич поднял руки и повалился.

Мы бросились бежать. Кожедубовы жили недалеко от нас в небольшом деревянном домике, изукрашенном старинной русской резьбой. Резьба тянулась вдоль карниза, покрывала сверху и снизу голубые наличники окон. Она была делом рук Николая Арсеньевича, который однажды, когда я его спросил о резьбе, ответил:

— Что же, Вася, я умру, так пусть хоть это останется…

Когда мы вбежали во двор к Кожедубовым, Димка занимался акробатикой: расстелил на земле коврик и стоял ка голове, вытянув в стороны руки, и медленно сводил и разводил ноги.

— Гоп-ля! — крикнул он и, перевернувшись, пошел нам навстречу.

На наших лицах, что ли, Димка прочитал кое-что, только сразу спросил:

— Случилось что, Молокоед, а?

Я кивнул и посмотрел в его глаза. Серые, почти голубые, они настороженно смотрели с продолговатого лица.

— Случилось с твоим отцом, — мрачно проговорил Левка и тут же стих.

— Да ничего особенного, Димка, — поспешил добавить я, видя, как сразу посерело и обнаружило свои веснушки Димкино лицо. — Просто мы сейчас шли по Интернациональной и видели: твой отец стоит около комендатуры…

— Арестовали его, что ли? — взглянув на меня, проговорил Левка.

Димка толкнул Левку в плечо, тот даже пошатнулся, и обратился ко мне:

— Договаривай, Молокоед! Если уж начал, — договаривай.

Я не стал дольше скрывать правду и рассказал все без утайки. Димка убежал домой и вернулся с узелком в белом платочке. Следом шла мать. Она выпроводила нас в калитку и тихонько перекрестила.

Никакой очереди у дверей комендатуры уже не было, а стоял только часовой в надвинутом на лоб шлеме. Димка смело подошел к нему:

— Нам бы передачу…

Вместо ответа часовой протянул руку к звонку. Из двери вышел одетый в черный костюм человек и сквозь очки глянул на нас.

О, как знаком мне был взгляд противных желтых глазищ! Сколько раз он останавливался на мне у дяди Паши, когда мы еще только намечали маршрут в Золотую Долину. Уже тогда в этом взгляде сверкала жадность. Потом я увидел человека в Золотой Долине и на допросе в больнице. Шмыгающие по сторонам, не задерживающиеся ни на чем его буркалы напоминали глаза волка, попавшего в капкан. А сейчас они горели, как кристаллы халькопирита, и в них можно было прочесть радость от того, что пришли немцы, и торжество за себя и своего папашу, которых выпустили из тюрьмы.

— Что вам нужно? — спросил Белотелов.

— Отцу вот передачу… Кожедубову, — как можно спокойнее ответил Димка.

Белотелов усмехнулся:

— Когда забрали?

— Сегодня…

Белотелов скрылся, а через несколько минут вышел и весело улыбнулся:

— Передача не нужна. Могу вам, как старым знакомым, сообщить по секрету: Кожедубова сегодня расстреляют.

Не знаю, долго ли мы стояли перед комендатурой, но очнулся я, когда часовой толкнул меня в спину автоматом:

— Коммт, коммт, шнелль…

— Дождался своих, гад! — мрачно проговорил Левка. И я понял, что он думает о Белотелове.

Димка, размахивая узелком, шагал молча, устремив взгляд вперед. На его посеревшем лице не было никакой растерянности или паники.

вернуться

63

Штубенхоккер — фамилия немецкого коменданта в Острогорске.

вернуться

64

— Воспрещается (нем.).