А Корней не унимался:
— Гляди, купец: товар лицом показываем! Не девка, а прямо — малина!
— Ему барышню нужно, что при шляпке и при зонтике, а Грунька… — начала было Пелагея Егорьевна, а Груня рассердилась:
— Язык-то у вас без костей…
И скрылась за переборкой в обществе с запевшим уже там у печки самоваром. По звону меди можно было догадаться, что она в сильном смущении. Подала самовар, звенит чайной посудой, никакого вида не подает, а уж видно все-таки, что шутка даром не прошла для нас обоих: воровато друг на друга поглядываем, чуть улыбнемся, и глаза в сторону! И чувствуется мне, что и у ней в душе беспокойная тревога прячется. Это Водолей в душах звенит, радостью весенней их поливает… После чая пошел на крыльцо красным полымем заката полюбоваться и столкнулся в потемневших сенцах с Груней. И места довольно, а выходит, будто тесно: хочу ей дорогу дать, и она тоже хочет сделать, а оба в одну сторону тыкаемся. И обоим смешно и радостно: засмеялись потихоньку.
— Ах, ты, Господи! Что уж это? — шепчет Груня.
В эту пору с молодыми всегда так бывает: налетит шквалом, загорится душа, и не потушишь. Ветер, что ли, весенний любовь раздувает… Кто ее знает! От простой шутки, как от искры — солома, затлелась, и разом вспыхнул огонь пламенный. Бес весенний кровь и разум замутил: лучше да краше этой девушки и быть на свете не может! С каждой встречей глазами все сильнее убеждаюсь. Надо бы поскорее заснуть — завтра рано вставать надо на утиную зорю, а я заснуть не могу, не спится, и кончено. С бока на бок поворачиваюсь, к ночным звукам и шорохам прислушиваюсь и все про Груню думаю. Остров с мельницей, а на нем — красавица. Вроде острова Буяна[266] какого-то. А Груня близко так, за переборкой. Нет-нет да и вздохнет. И от вздоха этого испуг и радость в душе рождаются… И еще надежда какая-то неизвестно на что. Может быть, сейчас босыми ногами в дверь пройдет?.. Показалось, что и ночь короче воробьиного носа: только-только задремал, а Корней уже за ногу тянет:
— Вставай-ка, брат! Светать зачало…
Не хотелось вставать, а услыхал, что Груня по избе ходит, живо встряхнулся.
Она нас чаем поила. Ранним утром она еще краше мне показалась: точно булка из печи — так огнем от нее и пышет, грудь девичья высоко держится, глаза сонные, пугливые, русалочьи, босая ходит, словно крадется кошечкой, косы не прибраны, расплелись, толстые да тяжелые. Так бы схватил и раздавил в объятиях! А все это таишь в себе, никакого вида не показываешь. Корней, однако, смекает. Чуть мельник выйдет, сейчас за старое:
— Хороша Груняша, да в том беда, что не наша!
Никуда от Груни не ушел бы, да что поделаешь? Охотник: утки дожидаются, не Груню смотреть прибыли.
— Ну, прощай, Груня!
— Ни пуха, ни пера, барин!
Да как метнула из-под платка серым глазом — точно кипятком в душу плеснула.
Забрали серую домашнюю утку для приманки селезней диких и поехали. Сыро и холодно было. Проплыли прудом и скоро в лес въехали на лодочке. Точно в сказке: разгорающаяся заря и небеса, и деревья, и воду раскрасила — золотит и румянит. Розовый дым от воды курится. Словно огромный колонный зал. Коридоры, залы, закоулочки, лабиринт. Кое-где по островкам клочки снега жмутся. Птицы проснулись, точно оркестр инструменты настраивает. Красота и таинственность! Журавли кричат, утки осторожно перекрякиваются. Часа полтора плыли и ткнулись в камыши, к острову. Тут у мельника шалаш, стоянка охотничья. Вылезли, лодку спрятали. Свою утку на длинной бичеве за ногу плавать пустили, а сами по разным местам в кусты. Наша утка, как заслышит шум утиных крыльев, так неистовый крик поднимает. Тут уж не зевай! Словно камни с небес, дикие селезни в воду кувыркаются, из-за нашей утки драки затевают, а тут им и гибель. Часа за два мы семь селезней убили. Когда солнце поднялось выше и розовые туманы рассеялись, селезни уже не летели на призывной клич нашей обманщицы.
Обратной дорогой Корней философствовал:
— Баба — везде баба: погибель от нее. Это как и у нас, у людей, — говорил он про нашу подманную утку.
— Это правильно! — соглашался мельник.
— Словно полюбовники они, селезни-то, промежду собой дерутся. Вон у нас недавно двое парней из-за бабы сцепились, насилу разняли, за ножи схватились.
Только водой из колодца разлили… Как и селезни, ничего не видят и не слышат…
— Да, вот она, любовь, от-что делает! Со всей тварью земной это происходит, — изрекал мельник, а Корней надо мною подшучивал:
— Ты, поди, ентаго сладкого греха не знаешь? Погоди ужо! Вроде как селезень, одуреешь от этого бабьего приману…
А я уже одурел: и охота не мила, поскорей увидать Груню хочется… Как увидал всплывшую над водой мельницу — вся душа запела от радости и ожидания. Груня на бережок вышла встретить. Переглянулись и улыбнулись друг другу вороватыми улыбочками.
— А мы давно ждем! У нас самовар готов. Палаша пирог вам испекла…
Отогрелись, напились и наелись. Мельник с Корнеем на печь полезли отсыпаться, а я до самого вечера на Груню охотился: все неожиданных встреч искал, чтобы как-нибудь приблизиться, словом ласковым обменяться, осторожно приласкать, свое тайное перед ней раскрыть… А все ничего не выходит: улыбнется да в сторону. Поймал за руку, поборол свою робость и потянул к себе — поцеловать решился, — нырнула под мою руку, тихо засмеялась и таинственно так сказала, словно только подумала вслух:
— Нашел место целоваться! Кругом люди ходят…
Хитренькая: в избе, при других, точно и смотреть на меня не хочет, а встретимся на крыльце, в сенцах или на дворе — сама заговаривает, а в серых глазах так смех и скачет. А я все больше селезнем становлюсь. Пошла в погребицу за молоком, я тут как тут. Вылезла из ямы с полным балакирем[267], а я не выпускаю:
— Поцелуешь, пропущу!
— А как я молоко пролью, кто отвечать будет?
Молоко мне помогло: одной рукой не справишься. Я целую, а ей бы только молоко не расплескать:
— Вот назола! Прилип, как муха к меду!
— Ты слаще меда…
— Только тебя послушай, ты наскажешь!
Бурлит радость жизни в обоих. Оба, словно пьяные, оба пылаем. С виду — враги, а втайне глазами друг друга ищем. Пьянит влажный пряный воздух, пахнущий и снегом, и талой землей, и березовыми почками, и первыми фиалками. Вокруг птичий гомон, куриное кудахтанье, скворчик у своей скворечницы точно смеется над нами, корова смотрит на нас глупыми мутными глазами и начинает мычать высоким дискантом, точно в медный рожок играет…
— Груня!.. Ты такая красавица, что…
— Да неужели? — ухмыляется, головой качает, по-своему, по-деревенски, кокетничает…
— Кабы пошла за меня, женился бы…
— Вон оно что! Не за этим ли и приехал?
Только было завязался узелок — а надо на вечернюю зорю ехать…
— Прощай, Груня!
— Говоришь — любишь, а на уток готов променять…
Я и остался бы, да неудобно. Корней и так подмигивает да укоризненно головой покачивает:
— Охотник-то ты охотник, а только совсем по другой дичи!
Уж какая охота! Сидел в шалаше и забывал: где я? зачем сижу тут? Все: и вечерняя заря с ее золотистым полымем, и птичий гомон, и журавлиные вскрики, и вздохи земли, и бульканье потоков — все точно сливалось в какой-то могучий оркестр, уносивший мою душу из мира действительности, и оставалась только радость бытия и в ней Груня — сероглазка, со смехом в зрачках. В сладостном мечтании я забывал про селезней. Бог с ними! Пусть живут! И пусть радуются! Однако Корней был другого мнения и пользовался моим разгильдяйством:
— Опять проворонил, братец? Галок считаешь!
Двое суток на мельнице прожил. На третьи мы с Корнеем должны были домой вертаться: обоих нас дома ждали. А мельник гусями соблазнил Корнея. Далекое путешествие! Оно мне совсем не улыбалось: после гусей мы должны бы были прямо, минуя мельницу, домой свернуть. Лежал и раздумывал, как мне быть? Гуси или Груня? И слышу — Палаша тихий разговор с Груней за переборкой ведут: завтра Груня на ботнике в Подгорное за покупками поедет.