— За что, Федя, Георгия получил?
— Верхом после атаки на турецком полковнике вернулся[298].
Конечно, общее изумление и просьбы рассказать.
— Очень натурально! Как мы их погнали, они — по кустам. Кто куда. Мы — за ними! Вот я бегу, глядь! — а за кустиком сидит один, притулился и дрожание с ним. Как в лихоманке! Натурально, мой штык у его пуза очутился. Гляжу — ихний полковник! Лопочет это по-своему, по-турецкому: просит меня жизнь ему даровать. Плачет, а сам — толстый такой, другому нашему генералу впору! Вот я и приказываю: во фронт предо мной, турецкая морда! Ну встал, одернулся. Наклонись! — приказываю. Наклонился. Я сейчас к нему на спину верхом — пыжжай! Хлестанул его, чтобы дело понимал. Ну, натурально, он и повез меня. Так я на нем и в штаб полка приехал! Получайте, говорю: живой полковник! при всех орденах! Ну я им — полковника, а они мне — Георгия! Пенсион за этот случай имею… А то был еще такой случай…
И следовал еще целый ряд изумительных и невероятных случаев из жизни Федора Затычкина: случай встречи с Лесовихой и Лешим, как он их на блудодействии накрыл, случай — как нашел клад, который на другой день в собачие экскременты превратился, случай, как он у генеральши в полюбовниках состоял. Последний случай Федя рассказывал всегда выпивши, после привала. Тоже гордился, а когда кто-нибудь из нас делал намек на «вранье», Федя страшно сердился и прибегал к таким доказательствам:
— А как я узнал, что у ней, у генеральши нашей, на обеих грудях веснушки? Ну объясни! Разя зря женщина покажет?
— Что же ты красивее полковника, что ли, был? Почему она…
— Какое мое дело? Денщик! «Хочешь, — говорит, — Федор, мою генеральскую любовь испытать?» Что я должен сказать? «Так точно», — говорю! «А тогда, — говорит, — ночью в сад к беседке приходи!» — «Слушаюсь!» — говорю…
— И пришла?
— Пришла! Я, конечно, во фронт, стою — рука у козырька, а она: «Вольно, говорит, оправься!..» А потом взяла это меня под ручку и в беседку…
— А полковник?
— А что полковник! Он пьяный из клуба приехал и безо всякого разумения. Храпит… Очень она меня любила! Горячая очень была, даже кусалась! Ей-Богу! Вот у меня на щеке-то и сейчас знак остался: она прокусила…
Вот так же однажды ночью, в лесу, около костра, отдыхали мы, дожидаясь рассвета, варили суп из грибов и болтали. Федя чувствовал себя до некоторой степени героем: он недавно выволок Евтихия Пирамидова из «трясучки» — так называются на охотничьем жаргоне болотные трясины. Опоздай Федор минут на пять, от Евтихия бы и маковки не осталось: с головой засосало бы! Федор выволок, спас и, понятно, гордился:
— Другой медаль бы за спасение утопающего получил, а мне не надо: я свое удовольствие получил: человеку жисть спас. Богу-то сверху все видать! Он и без медали узнает…
Евтихий Пирамидов стоял у костра голый и сушил свою мокрую и грязную одежду. Федор Затычкин посматривал на спасенного им голого человека и говорил:
— Вишь, какой ты! Как жердь, худой да долгий. Вот оно и затянуло тебя. И тонкий же ты! Трава этакая есть, ведьмы ей натираются: сквозь малую щелку может тогда пролезть. Повитухи тоже эту траву употребляют, когда ребенок не вылазит на свет Божий. Вот тогда этакие жерди и вылазят из материнской утробы-то… Видно, твоя повитуха эту самую траву в дело пустила, когда ты на свет Божий вылазил!
Разговорились про травы, зелья, знахарей, ведьм и колдуний. Федору Затычкину и книги в руки: все знает, все с ним случалось!
— Вы, дружки, не смейтесь! Поживите с мое, так и сами понимать будете. В ваших книгах про это не пишут. Кто их сочиняет? Городские! А в городу люди живут — ничего тайного не примечают. И выходит у вас, что ни Бога, ни черта на свете нет. Только все это неправильно. Поближе подойти надо! Вот уж на моих глазах было… случай этот самый… Не я один про него знаю. И сейчас эта мельница жива, и все знают, что хозяйка там вроде как ведьма или колдунья… Ну и красивая же, сволочиха! Этакая бабочка, что ни один мужик мимо нее спокойно пройтить не может: лукавый забирает! Пускай сам молодую красивую жену имеет, а увидит Глафиру эту самую, как туманом законную любовь обволочит, и на Глафиру, как пчелу на мед или мотыля на огонь, потянет!
— А тебя, видно, притягивало? — спросил Евтихий, прыгая на одной ноге и стараясь попасть другой ногою в просохшую штанину.
— А ты помалкивай! Ужо свожу вас на эту мельницу, тогда поглядим, что с тобой будет. Я-то выдержу, потому на мне крест есть, а вот вы… Небось, ты, Евтихий, в городу всяких барышней досыту нагляделся, а вот увидишь нашу Глафиру, до ушей рот разинешь…
— А далеко эта мельница? — спросил Володя, самый молоденький из нас, скромный и застенчивый, как девушка, юноша, красневший всякий раз, когда Федор Затычкин вставлял для красного словца нескромную прибаутку или пословицу, не числящуюся в наших сборниках народного творчества.
— А ты своего папашу, лесничего, спроси! Он знает ее силу-то! — подмигнув, ответил Федор. — Мы с ним однова забрели сюда, так три ночи на мельнице ночевали…
Володя потупился, неожиданно прихлопнутый раскрытою тайной родителя, а мы с Евтихием захохотали. Конечно, все мы втайне страшно заинтересовались мельницей, о которой говорил Федор Затычкин. Помолчали, а потом Евтихий спросил:
— А уток там много?
— Где?
— Да на мельнице!
— Ага! Ты все про мельницу? Уток захотел! Напрасно заритесь: к ней Огненный Змей летает. Снопом огненным упадет, рассыпется — в молодчика обернется…
— Муж покойный, что ли?
— Муж! Он и при покойнике летал! Может, он и удавил старика-то. На дубу на суку в лесу нашли. Не муж это, а нечистая сила. Попробуй с такой бабой связаться…
— А что? — спросил Евтихий.
— Зацелует, сволочь! До смерти зацелует. И больше никакого удовольствия.
Мы потупились. Опасность быть зацелованным не столько нас пугала, сколько притягивала. Евтихий высказал сомнение:
— Я думал — другое, а ежели насчет целования…
— Попробуй! Только тонок ты, брат, переломишься! И не такие пытали да свертывались. Она вроде как ванпир: где поцелует — кровь показывается! Губы у ней, сволочихи, пухлые да красные, как малина давленая. И рот завсегда раскрыт, а в нем полно зубов, а два зуба, сверху-то, остренькие. Вот она ими и прокусывает кожу-то. А губами как присосется, не отдерешь. «Миленький, пригоженький, оторваться от тебя не могу!» — а сама прижмет, инда косточки захрустят, да губами-то и вопьется! Ну, и грудастая же, сволочиха! Прямо надо сказать: не баба, а корова с новотелу!..
— Меня, брат, не испугаешь! — похвастался Евтихий Пирамидов, подсаживаясь к котелку.
— Храбрый ты!
Стали утолять голод грибным хлебовом, в котором кроме грибов, лука и картошки, ничего не было. Но суп казался нам слаще стерляжьей ухи! Даже про Глафиру стали позабывать.
— Теперь маленько подремать, да и марш! Скоро светать будет.
Полежали молча около костра, и вдруг Евтихий, потянувшись, произнес:
— А что, господа, если нам отсюда на эту самую мельницу? За утками?
— Вон, что! За утками вздумал… к Глафире! — позевывая, отозвался прикурнувший у костра Федя.
Никто не ответил. Все примолкли. Может быть, дремали, а может быть, все думали о том, как хорошо бы было очутиться на мельнице, около Глафиры, этой странной женщины, которая зацеловывает до смерти… Тихо шумел лес. Погас костер. Где-то кричала сова. Я лежал с закрытыми глазами и прислушивался. Казалось, что лежишь где-нибудь у моря: так лесной шум напоминал прибой морской волны и шорохи прибрежных галек по пескам. Порой иллюзия становилась так назойлива, что я приподнимал голову и озирался, чтобы убедить себя, что я не на берегу моря, а в лесу. Лесное море! Такое же стихийное, таинственное, живущее своей собственной жизнью…
Похрапывает Федор Затычкин. Володя свернулся клубочком и кажется совсем маленьким мальчиком. Длинноногий Евтихий, обнявши свою длинную одностволку, воткнулся головой в мою ногу. За спиной его — собака. Вот и Евтихий, и собака подняли головы.
298
…после атаки на турецком полковнике вернулся. — Далее рассказывается эпизод, имевший место, по-видимому, на Русско-турецкой войне 1877–1878 гг.