Изменить стиль страницы

— Ну как? Бабеночка невредная?

— Да ничего себе… — довольно равнодушно протянул Евтихий. — Бывают и получше…

Я заступился:

— Хорошая женщина. Конечно, не красавица, а все-таки…

— Понравилась тебе? Опасайся! Попомни мое слово!

— Улыбка у ней очень приятная…

— Ну вот! Готов! Вот этой улыбкой-то она и привораживает нашего брата. Раскроет рот-то — на, целуй. Вот оно и того… А зубы видел? Два есть востренькие. Опасайся, если поцелует… Кровью изойдешь! Высохнешь!

— Чепуха! — произнес Евтихий. — Сто раз поцелую, и ничего не будет…

— Ну тихо! Никак, идут…

Перестала грохотать мельница. Один водопад зашумел привольно. Простучала телега по бревенчатому мосту плотины — помолец домой поехал.

Появилась Глафира. Умылась на крыльчике, побрякав рукомойником, и исчезла. Скоро она появилась в горенке в новом виде: нарядная, в платочке с цветочками, с бусами на груди, в башмаках с подковками. Схватила с полки самовар, улыбнулась мне на лету и вышла в сенцы. Мы переглянулись. Да, действительно: больше, чем недурна! Есть в ней и некультурная мощь женской породы, и прирожденная женская грация, и своеобразная кокетливость, своя, натуральная, без зеркала. Ну а полуоткрытые губы, зубы и улыбка — это уж прямо вызов и обещание! Досадно, что не посидит с нами, а все мечется. Расставила чайную посуду, принесла самовар, опять ушла и принесла тарелку с вишней.

— А вы присели бы с нами! — сказал Евтихий.

— Сейчас медку принесу…

Оставила нас со старухой, а сама носилась по сеням, по саду, под окнами.

Деловитая баба! Весь дом и мельница вокруг нее вертятся. Куры, гуси, утки, пчелы, корова, свиньи, собаки — все в ней друга-хозяина чувствуют. Со всеми разговаривает, мимоходом ласку бросит или поругает. Вон, жеребенок за ней бегает!

Пили чай, а сами все ждали, поглядывали в оконце. Старуха занимала нас разговорами, но мы плохо внимали, прислушиваясь к голосу Глафиры за окнами. Солнце садилось. В горенке потемнело: окошки в сирень смотрят, и потому зеленый сумрак висит уже над полом и потолком. Пришла наконец Глафира и подсела ко мне на лавку. Улыбнулась — я чуть блюдце из рук не выпустил. Спросила, как зовут, где живу, сколько мне годков… Прячет от нас зеленый сумрак красивую колдунью, а что тут скрывать: на всех нас она произвела впечатление. Евтихий, отозвавшийся сперва очень сдержанно о красоте этой женщины, теперь то и дело косил на нее глаза и точно изумлялся.

— Хорошенький узорчик! — сказала вдруг колдунья и стала рассматривать вышивку по подолу моей рубашки.

— Нравится?

— Даже очень! Кабы снять можно было узоры-то эти…

Я взял валявшиеся на окне ножницы и отрезал часть подола у своей рубашки:

— Вот возьмите…

— Что вы наделали? И не жалко?

— Возьмите! Прошу!

— Значит, не милая рука вышивала…

И опять мне улыбнулась! О, за эти улыбки я готов был обрезать весь подол моей рубашки! Федя заметил и печально покачал головой. Евтихий рассматривал вышивку своей рубахи — хотел обратить внимание Глафиры и последовать моему примеру, но Глафира не заметила и вышла. Мы снова остались одни. Федя воспользовался моментом:

— Вы готовы для нее всю одежду изрезать! Дурни вы…

Я пил чай и прислушивался к певучему голосу Глафиры то в сенях, то под окнами и с нетерпением ждал, когда Глафира снова появится среди нас. Евтихий и Володя тоже проявляли нетерпение: то садились, то вскакивали и смотрели в окно. Только Федя равнодушно пыхтел над блюдечком. Неожиданно вбежала Глафира, взволнованная, взбудораженная, веселая:

— Утки прилетели! Утки! Идите скорей!

Мы повскакали с мест, схватили ружья и за Глафирой, на пруд!

— В заводи сели. Надо лодку… Подождите здесь!

Глафира убежала через плотину и скоро появилась в лодочке: сидит на корме и режет веслом сонную гладь пруда, приближаясь к нашему берегу. Только лодочка-то вроде корыта, в котором рубят осенью капусту в больших хозяйствах. Разве в ней можно вчетвером? Подплыла, стукнулась носом в берег и шепчет таинственно:

— Садись который-нибудь!

Федя отошел прочь, впереди оказался я. Прыгнул в ботник и чуть не сковырнулся в воду. Хорошо, что ткнулся головой в колени Глафиры, а то быть бы мне за бортом! Удержала за шею, смеется и тихо шепчет:

— Хорошо, что грудь-то мягкая, а то и голову разбили бы…

Приготовился было прыгнуть в ботник и Евтихий, да не вышло:

— Нельзя! Нельзя! Троих не подымет: худая! Только искупаемся…

Федя отдернул Евтихия за рукав и внушительно заметил:

— Пусть их плывут! Мы с берега. Оно спокойнее… Плывите!

Мы отплыли. Остальные поплелись по берегу. Я с ружьем сидел на дне ботника, Глафира осталась на корме. Тихо плыла лодочка, шурша встречными камышами, и за кормой сверкала серебристая дорожка. Быстро падали сумерки, сгущавшиеся от стелющихся над прудом туманов. Заплыли в заросшую высокими камышами заводь, и Глафира перестала работать веслом.

— Барин! Забыла, как вас звать-то… — спрашивает шепотом.

— Сергеем Николаевичем.

— Сергей Миколаич! Теперь глядите хорошенько: тут где-нибудь сидят, в камышах. Должны сейчас вылететь…

Я насторожился. Пристально всматриваюсь в камыши, в росянку[305] и лилии, рука сжимает приклад ружья, палец — на собачке. Я готов! Глафира едва пошевеливает веслом, и лодочка чуть ползет, крадется бесшумно. Тишина изумительная. Только под веслом нет-нет да и булькнет, как стеклянный колокольчик, вода.

— Видите? — задыхающимся шепотом спрашивает Глафира.

— Не вижу…

— Правее-то глядите! Правее!

Напрягаю зрение изо всех сил — и все-таки не вижу. А на корме снова шепот:

— Подползите ко мне — я покажу.

Сидя, с помощью рук, ползу по дну лодочки к корме. Ружье передвигаю туда же, потягивая за ремень. Нос лодочки вздернулся, корма села, готовая зачерпнуть. И все-таки не вижу. Туман и волнение мешают.

— Что это вы! — еще тише упрекает Глафира и тянет меня за шею к себе, а другой рукою показывает направление, в котором надо смотреть.

— Подвиньтесь ближе!

Подвинулся, очутился под самыми коленями рулевого. Опять взяла меня за шею левой рукой, притянула мою голову вплоть к своей груди и снова показывает и шепчет… Ну а теперь, конечно, я уже ничего не мог видеть! Я чувствовал только обжигающую теплоту женской груди, и от нее у меня начинало звенеть в ушах и стучать в висках. Как-то неожиданно и страшно громко грохнуло мое ружье: случайный выстрел! Задрожала рука, палец непроизвольно нажал собачку, и вот — выстрел… Хорошо, что не убил Глафиры или самого себя! С испуганным кряканьем взметнулись над камышами утки и низко протянули, свистя крыльями, над нашими головами. Надо было стрелять из другого ствола, а я растерялся. Глафира смеялась. Мне было досадно и стыдно. Ведь я стреляю прекрасно, а тут так опростоволосился!

— Полетели помирать! — ядовито пошутила Глафира, склонившись над моим ухом. Чуть касается губами ушной раковины, щекочет, точно осторожно целует, и обжигает этим прикосновением всю душу. Я безмолвен, обескуражен.

— Сергей Миколаич! Перелезайте к носу, а то вам тут неловко…

— Мне-то? Нет, ничего… Мне удобно…

— А как я грести буду?

Но тут над нашими головами снова раздался свист утиных крыльев: стая криковных уток[306] закружилась над прудом, намереваясь сесть, и мы, переглянувшись, примолкли и сжались.

— Сели! — радостно прошептала Глафира и погрозила мне пальцем, чтобы не зевал больше. — Я знаю, где они сели…

И молча заработала веслом. Сильный взмах, и лодочку точно толкала невидимая подводная сила.

Каждый взмах весла сопровождался скачком лодочки и отдавался во всем теле.

— Отползите на нос малесенько, а то я вас коленом-то в спину!

— Ничего!

Говорит на «вы». Это идет к ней. Плывем камышами то по узкой стеклянной дорожке, то озерцом, то коридором из ив и черемух. Совсем погас уже солнечный свет, и выглянула красноватая луна с изумленной физиономией, словно в первый раз увидала землю. Туман начал таять, и засверкала дорожка за лодочкой…

вернуться

305

Росянка — речной цветок «Царевы очи».

вернуться

306

Криковные утки — чаще: криковые — приученные кричать для приманки диких.