Изменить стиль страницы

— Года три там постарайся — все снимется, всякая похоть, — говорит.

Так-то оно так, а как же супруга законная? Вздохнул: нет уж, видно, всякому кораблю свое плавание.

Целый месяц Вавила Егорыч пространствовал. Домой вернулся, не узнали: и с тела спал, и голос ослаб, и кротость в глазах. Хотя всего подвига душевного и не пришлось выполнить, потому в грязи блудной вымазался в путях добродетели, а все-таки благообразие личности себе вернул. Опять за дело взялся, да как! Точно все снова начал. Без него много недоглядки было, упущений в деле всяких, денежные расчеты запутали. Все выправил, все балансы подвел, с кого надо получил, кому надо заплатил. Пять тысяч на «Дом умалишенных» пожертвовал, потому понял, как человеку без разумения тяжко на земле бывает. Сам в безумие впадал… Одним словом, раскаялся, покаялся и спокойствие душевное воротил. И так шло ровно два года. В эти два года бойко дела шли: богатство свое преумножил, в купцы второй гильдии записался и медаль на шею получил. Может, с этой медали и началось опять. Может быть, от нее и конец всему вышел.

В городе Нижнем Новограде выставка тогда была[294]. На лесной бирже побывал, на выставку с купцами поехал смотреть. И свои, ветлужские, были, и с других мест люди торговые. И среди них Вавила Егорыч — один с медалью! Конечно, слаб человек: гордость одолела. И отстать от других не захотелось. Один угощает, другой — под него, третий — под обоих. Так винтом и пошло. Все хмельные по выставке гуляли и зашли, это, в павильон, где разные картины выставлены.

— Пустяки тут разные! — говорит Вавила Егорыч и тянет компанию вон из павильона.

Идут, глазами по стенам наскоро шарят, картины эти мельком озирают. И вдруг это Вавила Егорыч остановился, рот разинул и как словно в землю врос. Картину увидал: около озера — голая женщина стоит, купаться собралась.

— Пойдемте! Нехорошо! Седые уж… — говорит один. Потянулись, а Вавила Егорыч не уходит, в картину прямо обоими глазами впился и застыл.

— А ты будет, милый! Нехорошо оно… года наши не такие…

Как оглох! Стоит, ноздрями шевелит, с ноги на ногу переминается и в загривке чешет.

— Она самая… — шепчет.

Насилу оторвали — пристыдили. Много хохоту было. Только Вавила Егорыч не смеялся: в грусть впал. Ходил по разным павильонам безо всякого внимания и никаким чудесам не удивлялся. Одно в голове сидело: на картине — она, Лукерья, нарисована! От компании отбился, а сам опять туда, в галерею эту, где картины показываются. Огляделся: знакомых не видно, — к картине подошел и опять как в землю врос! Она! Она самая! И озеро это то самое, где с монахом повстречался. Стоит — глядит и надивиться не может. Так бы взял со стены эту картину и к себе в номера унес! Стыдно тут долго-то глядеть, а свой номер запер и гляди, сколько хочешь, никто не увидит. Король-баба! Красота! Так бы схватил в охапку, да… Захотел рукой коснуться, а позади сказал господин:

— Нельзя руками трогать!

Строго сказал.

— На дереве она сделана, господин?

— Холст, холст…

— А позвольте дознаться, сколько заплатить надо… купить если эту картину!

— Пять тысяч!

— Пять тысяч? Сумма круглая. А дешевле можно?

— Да она продана уж. Видите, билет внизу?

Посмотрел — написано: «Продано». Тоска вдруг в душу хлынула. Продана!

— А ежели я шесть тысяч дам?

— А уж это не наше дело. Поговорите с тем, кто купил.

— А кто ее хозяин теперь?

— Спросите в конторе.

— Та-а-к.

Вздохнул и так загрустил, словно дорогое что потерял. Постоял, поглядел, а в контору идти боится: совестно. Долго около павильона ходил, все сам с собой рассуждал, как ему этой картиной овладеть. Пять тысяч!.. Аршин шесть холста, красок разных не больше фунта полтора и рама самая дешевая, без золота, а пять тысяч! За пять-то тысяч люди два года спины не разгибают, а тут помазал и готово… Да и за пять теперь не купишь!..

Всю ночь не спал. По номеру ходил — о картине думал. Тянет она к себе. Все на часы глядел: только в десять на выставку пускают. Люди до десяти часов наработаются, а они только с десяти свое заведение открывают!.. Пошел, по улицам поболтался, к десяти на выставку пришел. Оглянулся, как вор, чтобы знакомые купцы не увидали, да опять на картину смотреть… Нехорошо оно выходит — все около голой женщины стоять — а потому и на другие картины смотреть приходится. Кружил-кружил, а все в эту упирался. Тянет, как магнит железо. Силы нет мимо пройти. И что такое? Не одна тут голая-то есть, а вот одна эта удерживает. Она! Она самая! И озеро, и камыш. Король-баба! Так бы захватил в охапку и смял… Вся душа и все тело сладким блудным грехом напояются от этой картины. Вспоминается ночь весенняя в лесной сторожке, в ушах шепота бабьи, глаза да зубы сверкающие, а потом — грусть. Кукушечка кукует. Не та грусть, что тогда была, другая: тогда о поруганной святости душа тосковала, а теперь по греху сладкому, невозвратному… Топтался на выставке до обеда и опять не решился в контору зайти. Три дня не решался. На четвертый себя превозмог. Надвинул картуз поглубже и в контору заглянул. Хорошо вышло: никого нет, одна барышня за столиком сидит, разные карточки да картиночки продает.

— А что, барышня, я спросить хочу: кто теперь картину купил, которая в галерее против окна висит… Женщина купается?

— Какой номер?

— Номера-то не приметил, а только… одна она там купается! Этак-то озеро нарисовано, камыши… А она стоит… Не знай — искупалась, не знай — только в воду хочет лезть…

Барышня показала открытки. Сразу нашел:

— Вот эта самая! Она! Она самая…

— Куплена… куплена… Сейчас посмотрю…

Перелистала тетрадочку и говорит:

— Шах персидский купил.

— Шах?! Вот оно что! Гм… Шах персидский, стало быть… Та-а-ак. Ничего не выйдет.

Опустил голову. Словно известие о смерти какой получил. Стоит, покачивает головой и шепчет:

— Шах?.. Персидский?..

Губами причмокнул, помялся, вздохнул.

— Ну, покуда, счастливо оставаться…

У дверей задержался:

— Я этому шаху десять бы заплатил… тысяч, то есть.

Ничего не сказала барышня. Вавила Егорыч махнул рукой и вышел. Шел тихо, шаг за шагом, и в мыслях шаха персидского уговаривал и ругал нехорошими словами: «Ну купи другую, а эту мне уступи! Не хочешь, так твою разэтак?.. Персидский ты человек, больше ничего!»

Что ж теперь делать? Как Лукерью у шаха отбить? Не возьмет, поди, отступного? Как к нему сунешься? Какой ни на есть, а император. Совсем закручинился Вавила Егорыч. И тяжелее всего то, что никому своей беды не расскажешь: стыдно. Верно, от этой грусти и запой в неурочное время начался. Заперся в номере и начал наливаться. Думал грусть-тоску вином залить, а оно вышло еще хуже: прямо хоть укради! Пошел на выставку. Поглядит, поглядит, махнет рукой да в буфет! Выпьет и опять к картине потянет. Даже и стыд начал пропадать. Паренек, с бантиком, давно приметил этого посетителя: как увидит Вавилу Егорыча, так ухмыляется. Вечером, когда время пришло выставке закрыться и все посетители, кроме Вавилы Егорыча, из павильона ушли, подошел этот паренек к нему и говорит:

— Как видимо, вам эта картина очень понравилась?

— Озеро уж очень хорошо! — сказал, вздохнувши, Вавила Егорыч.

— Озеро озером, но и бабеночка ничего себе. А между прочим — вам уходить пора: выставка запирается. Завтра приходите!

Веселый, разговорчивый паренек. Павильон запер, вместе с выставки пошли.

— Не желаете ли со мной отобедать? — спросил Вавила Егорыч.

Затащил паренька в трактир с музыкой, стерляжьей ухой накормил, графинчик водочки раздавили под свежую икорку да балычок — и точно давно знакомы были. Прямо — приятели. Не выдержал Вавила Егорыч: рассказал пареньку про свою печаль. Тот его по плечу похлопал: «Этому горю можно пособить! — говорит. — Выставляй бутылку шампанского».

— Да ежели бы ты мне это дело оборудовал, я тебя прямо озолотил бы!

вернуться

294

В городе Нижнем Новограде выставка тогда была. — Рассказчик, по-видимому, имеет в виду Торгово-промышленную выставку 1896 г.