Пропеллер неисправный положили.

И надписи отгранивать им рано —

Ведь каждый, небо видевший, читал,

Когда слова высокого чекана

Пропеллер их на небе высекал.

И хоть рекорд достигнут ими не был,

Хотя мотор и сдал на полпути —

Остановись, взгляни прямее в небо

И надпись ту, как мужество, прочти.

О, если б все с такою жаждой жили!

Чтоб на могилу им взамен плиты

43

Как память ими взятой высоты

Их инструмент разбитый положили

И лишь потом поставили цветы.

1938

Памяти поэта. Воспоминания.

Д. Данин – Памяти Николая Майорова

Кто-то сказал о встречах военных лет: «И незабываемое

забывается». Это невесело, но правда. Однако правда и другое: когда

незабываемое вспоминается, оно оживает для нас во всей своей

первоначальной цельности. Это оттого, что оно тайно живѐт в наших

душах, не изменяясь с годами. Завершѐнное, оно уже не может измениться.

Скоро двадцать лет, как университетские друзья Николая Майорова с

ним не виделись. Исправить тут никто ничего не сумел бы. Этому сроку

предстоит только увеличиваться. Но законы перспективы, ненарушимые в

пространстве, к счастью, могут нарушаться во времени. Отдаляясь, образ

Коли Майорова не уменьшается и не тускнеет. А то, что стирается в памяти,

наверное, никогда и не было существенным.

Во все времена повторяется одно и то же: молодые поэты, ищущие

себя и жаждущие понимания, находят других, таких же ищущих и

жаждущих, по незримому и неслышному пеленгу, который неведом

посторонним. ( Так в человеческом водовороте столицы любые

коллекционеры каким-то образом вылавливают себе подобных – по

случайному слову, что ли, по жесту, по оценивающему взгляду?..) Когда

осенью 1938 года в одном из старых университетских зданий на улице

Герцена собралась на первое регулярное занятие студенческая литгруппа,

Коля Майоров был незаметен в пѐстрой аудитории. Будущие биологи и

географы, химики и математики, физики и историки читали свои стихи. И

все уже что-то знали друг о друге. Помню, как из разных углов раздались

уверенные голоса:

– Пусть читает Майоров, истфак!

И он встал где-то сбоку, этот «Майоров, истфак», и начал читать.

Крепко стиснутым кулаком он словно бы расчищал живой мысли

44

стихотворения прямую дорогу через обвалы строф. И сразу стало очевидно

– это будет «первая ракетка» в поэтической команде университета.

Так оно и было до самой войны.

Не для традиционного сопоставления скромности и таланта сказал я,

что Николай Майоров был незаметен в пѐстрой аудитории. Просто

захотелось вспомнить, как он выглядел – каким показался. Он поразительно

не был похож на поэта, как не был похож на «служителя муз» Николай

Заболоцкий. Ничего завидного во внешности, ничего впечатляющего, что

заставило бы на улице оглянуться прохожего. Может быть, это экономная

природа не наделяет настоящее достоинство лишними одеждами? Они ведь

ему не нужны. Впрочем, это сомнительный закон – слишком много из него

исключений. Но Коля Майоров был выразительнейшим его

подтверждением.

Нет, он не был скромен:

Есть в голосе моѐм звучание металла.

Я в жизнь вошѐл тяжѐлым и прямым.

Он знал, что он поэт. И, готовясь стать историком, прежде всего

утверждал себя, как поэт. У него было на это право.

Незаметный, он не был тих и безответен. Он и мнения свои защищал,

как читал стихи: потрясая перед грудью кулаком, чуть вывернутым тыльной

стороной к противнику, точно рука несла перчатку боксѐра. Он легко

возбуждался, весь розовея. Он не щадил чужого самолюбия и в оценках

поэзии был резко определѐнен. Он не любил в стихах многоречивой

словесности, но обожал земную вещность образа. Он не признавал стихов

без летящей поэтической мысли, но был уверен, что именно для надѐжного

полѐта ей нужны тяжѐлые крылья и сильная грудь. Так он и сам старался

писать свои стихи – земные, прочные, годные для дальних перелѐтов.

…Я полюбил весомые слова.

Он полюбил их, когда было ему около двадцати. А в двадцать три его

уже не стало. Он успел сделать немного: его литературное наследство – это

сто страниц, три тысячи строк. Но всѐ, что он считал законченным,

настоящее. Он был весь обещание. И не потому только, что природа дала

45

ему талант, а воспитание – трудоспособность. Он очень рано осознал себя

поэтом своего поколения – глашатаем того предвоенного поколения,

которое пришло к поре начинающейся зрелости в конце 30-х годов. Он

чувствовал себя тем «шальным трубачом», о котором прекрасно написал в

стихотворении «Мы»:

…Мы были высоки, русоволосы.

Вы в книгах прочитаете, как миф,

О людях, что ушли, не долюбив,

Не докурив последней папиросы.

Когда б не бой, не вечные скитанья

Крутых путей к последней высоте,

Мы б сохранились в бронзовых ваяньях,

В столбцах газет, в набросках на холсте.

Но время шло. Меняли реки русла.

И жили мы, не тратя лишних слов,

Чтоб к вам прийти лишь в пересказах устных

Да в серой прозе наших дневников.

…И шли вперѐд, и падали, и, еле

В обмотках грубых ноги волоча,

Мы видели, как женщины глядели

На нашего шального трубача.

А тот трубил…

Это написано до войны. И это написано поэтом, который недаром

хотел стать историком. Он уже был им – историком без диплома, историком

не столько по образованию, сколько по чувству и предчувствию времени.

Ещѐ меньше, чем на поэта, Николай Майоров был похож на

плакатного героя. Но и героем он стал таким же, как поэтом, – настоящим.

Он умер, как сам предсказал, – в бою.

Мальчик, родившийся в девятнадцатом году на Волге, под Сызранью,

погиб совсем ещѐ юношей в сорок втором под Смоленском. Доброволец-

пулемѐтчик погиб, не докурив последней папиросы, не дописав последнего

стихотворения, не долюбив, не дождавшись книги своих стихов, не окончив

университета, не доучившись в Литературном институте, не раскрыв всех

46

возможностей, какие сам в себе прозревал… Всѐ в его жизни осталось

незавершѐнным, кроме еѐ самой. Но стихи его, сработанные для дальнего

полѐта, продолжают свой рейс: у них сильные крылья – такие, как он хотел.

Уходя, он точно предупредил, что останется неотъемлемой частью

пережитого нами. Так оно и случилось. Он вошѐл в разряд незабываемого.

И навсегда помнится, что он был.

И. Пташникова – Студенческие годы

ЦСГ – знаменитое общежитие на Стромынке, Огарѐвка –

студенческая столовая на улице Огарѐва, Горьковская читальня под

куполом – места, памятные и дорогие не одному поколению студентов.

После лекций, которые бывали обычно с утра, в первой половине дня,

университетское студенчество, мы, историки в частности, шли обедать в

какую-нибудь из ближайших столовых, чаще всего в Огарѐвку. А после

обеда занимались до позднего вечера, обычно до их закрытия, то есть часов

до 10-ти, в читальном зале на мехмате – на 3-м этаже старого здания

университета или в Горьковской читальне под куполом – там же, на

Моховой.