Изменить стиль страницы

Саньке не хотелось слушать Чалдона, он пошел в палатку, включил фонарик. Пристроил его на огромном чурбаке так, чтобы свет падал на рацию, включил лампы и стал просматривать контуры и сопротивления. Сзади хлопнул полог, он оглянулся. У входа в палатку стоял Глист. Санька отвернулся. Сначала он было подружился с Глистом. Тот был старше всего на три года, но потом Глист стал вызывать у него тягостное отвращение и смутное чувство чего-то грязного и дурного.

—- Работаем — не ленимся,— пропел сзади Глист, склоняясь над ним.

Санька не ответил, хотя дыхание Глиста, коснувшееся его шеи, вызвало у него тошноту. Глист совершенно не умел нормально разговаривать с людьми, то бессмысленно хохотал, то ерничал и корчился, как сейчас.

— Са-ня! — сказал он капризно.— Плюнь ты на эту штуку. Видишь, я пришел.

— Иди-ка ты отсюда, не мешай!

Глист вышиб из-под Саньки чурку, бросился на него и притиснул к брезентовому борту палатки. .

 — Знаться со мной не хочешь, чистюля,— шипел он.— Посиди с мое, погляжу, кем сам станешь, гад.— Глист оставил Саньку, сел, вжавшись в парусиновый угол, и заплакал.

— Ты это..,— сказал Санька растерянно,— слышь, Глист...

— Какой я тебе глист! Имени... что ли... нет?

— А как зовут-то тебя? — спросил Санька.— Я ж не знаю.

— Валеркой,— выдавил сквозь всхлипывания Глист.

— Сам полез, а теперь ревешь,— сказал Санька.— Ты сядь... Я пока поработаю. Потом потолкуем.

Он сел и в растерянности несколько минут молча смотрел в темное нутро рации, подумал: «Черт его знает, слабак какой-то? Видно, бьет его этот Хорь».

Санька включил рацию, тронул ручки. Лампы горели. Их было четыре, маловато, но рация нагревалась, начинался какой-то шумок, неужели выход в эфир? Он припал ухом к металлу, слушал, не дыша. Шумы. Потом рабочий звук стал громче. Явственно, хотя и чуть слышно, вошла чья-то морзянка. Он покрутил ручки. Чуть слышно донеслась человеческая речь. Разговаривали не то летчики, не то геологи.

Санька выскочил из палатки и помчался за Порховым. Все в нем пело от радости: есть связь с Большой землей, он наладил! Внезапно в кромешной тьме он налетел на что-то теплое и большое. Ощупал рукой. Это был бок лошади. Она заржала. Ей ответили сразу несколько. Все лошади сбились в круг, головой в центр и стояли так, дрожа и шумно дыша. Санька отошел от них, налетел на какой-то чурбак, ощупал его — на нем недавно у костра сидел Хорь. Чурбак был холодный и влажный. Он полез выше, наткнулся в темноте на веревку. Палатка. По веревке добрался до парусины, нашел полог, не завязано — вошел. Не было слышно даже дыхания.

— Алексей Никитич! — позвал Санька.

Никто не отозвался.

— Альбина Казимировна!

Молчание.

Отчего-то начав дрожать, Санька протянул руки вперед, шагнул и чуть не упал, ударившись животом о край чурбака. Он ощупал его. Да это же рация! Он в своей палатке. Глиста в ней уже не было. Парусина гудела под напором ветра. Санька пошарил по траве. Нащупал что-то округлое, теплое. Свечка. Свалилась, когда он выскочил. Хорошо, не упала на чурбак. Он положил ее в карман штормовки, начал шарить дальше. Нашел наконец свернутый в трубу спальник. Снял штормовку, скинул сапоги, забрался в мешок и закрыл глаза. Но заснуть не смог.

Санька услышал какие-то тупые звуки, словно кто-то рядом рубил дерево, потом нарастающий треск. На него вдруг рухнула мокрая парусина, а потом сверху навалилось что-то тяжелое и колючее. Санька дернулся, выпростал из спальника руки, расстегнулся. Попытался отдернуть парусину, но она была бесконечна. От страха и волнения он начал задыхаться, рвал, скидывал парусину, но высвободиться не мог. И тогда Санька закричал. Крик был дикий, и от него он испугался еще больше. Потом вспомнил о ноже, вытянул его из кармана, проткнул и с треском распорол парусину, но дальше были колючие лиственничные лапы. Он протиснулся между ними и скоро выполз в сплошной ветер и дождь. Ощупью проверил, что же стало с палаткой. Нарвался на выставленные во все стороны ветви. Огромная лиственница, стоявшая у самой палатки, рухнула на него. Его спас чурбак с рацией, иначе бы раздавило. Санька в ужасе подумал о рации. Попытался добраться к ней, но лиственница лежала, прочно придавив все, что было в палатке. Он выскочил и помчался наверх. У палаток слышались голоса.

— Крепи! — кричал Нерубайлов.— Тяни, чего стоишь!

— Сам тяни! — отвечал ленивый голос Аметистова.— Чего разорался, не перед ротой.

Санька повернул и полез по скату поляны выше. В палатке геологов мелькал свет.

— Алексей Никитич! — позвал он, откидывая полог.

Тотчас же навстречу ему шагнул Порхов. Альбина, подсвечивая себе фонарем, натягивала сапоги.

— Что случилось?—спросил Порхов.

— Рация...— Санька задохнулся.— Сегодня ночью наладил было, а теперь...

— Что?

Порхов, не ожидая ответа, отбросил его от выхода и нырнул наружу. За ним побежала Альбина. Когда Санька отыскал их в гудящей тьме у своей палатки, там уже было несколько человек.

— Каюк рации, Саня,— сказал завхоз.—Теперь только на самих себя надежда.

НЕРУБАЙЛОВ

Нерубайлов вышвырнул остатки земли из шурфа, выпрямился, отер рукавом гимнастерки лицо, приплюснул армейскую фуражку к затылку и осмотрелся. Между мертвыми иссохшими кустами стланика, похожими на костяки каких-то животных, по всей вершине гольда вразбивку росли сосны. Сквозь их хвою просматривались сплошные синие зубцы хребтов. Во всей этой огромной путанице и стесненности горного месива не видно было и признака человеческого жилья.

Нерубайлов, сплюнув и на ходу нащупывая в кармане галифе кисет, выбрался из шурфа. Побросала его судьба широко, где он только не побывал за войну: и в удушающем зное иранского Азербайджана, и в тенистой прохладе мадьярских виноградников, и в узеньких улочках старинных чешских городов, но никогда еще не серело над ним такое неоглядное небо, никогда еще не просыпался по утрам он от тоскливого ощущения отрезанности от людей. Партия спускалась в Забайкалье. Еще несколько раз она раскинет табор в горах, потом, как говорят ребята, пойдет более равнинная местность, тайга пощедрее, позаселеннее. Но не людьми, а зверьем. Нерубайлов вздохнул и, присев на бруствер только что выброшенной им земли, закурил. Невдалеке слышался мягкий звон. Хорь и длинный неприятный парнишка по прозвищу Глист били канаву на взрыв: загоняли кувалдами в грунт длинные бурики.

Ни Хорь, ни его напарник Нерубайлову не нравились. Вообще в партии он не нашел подходящего компаньона, поэтому и напросился, бить шурфы, а не канавы, но работать в одиночку было тяжело, потому что по натуре Нерубайлов был человек общительный, и без того, чтобы не переброситься с кем-нибудь словечком, без привычной заботы о ком-нибудь и командного, властного пригляда жить не мог. Как-никак, а в биографии его была страничка, о которой он рассказывал, будучи уже крепко навеселе, и потом похмельно переживал свою болтливость. В сорок втором старшина Нерубайлов стал офицером. Потом за то, что отступил с позиций, попал в штрафбат. И там выслужил лычки благодаря своему древнему украинскому упорству, перешедшему к нему от предков-запорожцев, выслужил неукротимым, истинно старшинским честолюбием и в сорок пятом стал-таки опять старшиной роты. До офицера уже не добрался, но старшиной стал.

Вот это-то старшинство и заговорило сейчас в Нерубайлове, когда он увидел, как несправедливо обстояло дело у его соседей. Хорь лежал, подставив солнцу голую крупную спину, а напарник его, обливаясь потом и страдая всем своим мальчишеским плаксиво-порочным лицом, один из последних сил названивал кувалдой по бурику. А Хорь, изредка поворачивая к нему голову, подстегивал мальчишку отборнейшей и искусной матерщиной. Старшинское сердце не вынесло этого зрелища, и, подхватив кисет, Нерубайлов, рослый, кривоногий, широкий в плечах и бедрах, емко зашагал по траве к соседям.

В тот главный миг _02.png