Изменить стиль страницы

Утром Порхов подъехал к ним, горяча лошадь. Альбина ждала на Сером неподалеку.

— Вот что,— сказал Порхов, холодно оглядывая всех троих.— К нашему приезду убрать это.— Он ткнул рукой с плетью в сторону лежащих лошадиных тел,— и готовьтесь к выступлению.

— Мы должны выяснить, что с Косых,— сказал Колесников, с усилием поднимая выцветшие за ночь, словно пропыленные глаза.— Я и они должны пойти на поиски.

— Сам придет! — отрезал Порхов.— Его никто не гнал за этим гадом. Сам увязался.

Колесников в упор посмотрел в это скуластое, толстогубое лицо с маленькими глазами, с русым начесом, сваливавшимся на угол лба.

— Мы пойдем,— сказал Колесников.— А как вы решите,— ваше дело.

Порхов еще с минуту покалывал его лицо жесткими серыми глазами, потом повернул голову к остальным:

— Выходить из лагеря запрещаю.

Он повернул коня, и они с Альбиной поскакали вверх на голец.

— За образцами,— сказал Нерубайлов — Упрям начальничек. Чалдона-то бросить, что ли?

— Я иду,— сказал Колесников, ощупывая в кармане пистолет и прикидывая, сколько захватить патронов.— Кто со мной?

— Так не приказано,— почесал в затылке Нерубайлов.— Может найдется Васька, а, Палыч?

Колесников и это отметил. Теперь для Нерубайлова он был не Владимир Палыч, а просто Палыч. Времена его командирства кончились безвозвратно. Он усмехнулся. Ладно, это еще можно пережить.

— Я пошел,— сказал он.— Ваше дело: ждать меня или не ждать. Он повернулся, чтобы идти, когда Федор Шумов схватил его за руку. Веснушчатое лицо его было все в поту.

— Это,— бормотал он.— Я... это...

— Что? — спросил Колесников.

— Я, браток, тоже... Я Ваську бросить не могу, однако... Соседи мы с ним, паря... Да и тайгу я лучше знаю. Вот...

— Идите, ребятки,— согласился вдруг Нерубайлов, глядя под ноги.— Дело ваше правильное. А я пока тут порядок наведу... Стяну туши в яму.

...Они вернулись в лагерь под вечер. Чалдона несли на жердинах, застланных хвойными лапами. Чалдон метался в бреду и все звал какого-то Епиху. Альбина, увидев его, кинулась к раненому. В лагере было чисто. Потный Нерубайлов плескался в реке. Стреноженные лошади скакали между палатками. Подошел Порхов:

— Где нашли?

— Дак это,— начал объяснять Шумов.— Мы-то прошли было его... Аккурат около остановились и пошли, однако, дале. Кедровки помогли. Оченно они, паря, там кричали. Вернулись на полянку. Энтот ешо живой, а отчего: как падал, руку с тряпицей от раны не отнял. Кровь сдавил. Теперча жить будет, однако.

— А Лепехин? —спросил Порхов.

— Кончил его Василий,— сказал, удивленно качая головой, Федор.— С одной пули кончил. Охотник, однако. В наших местах, паря, все охотники. Даром пули не стратят.

Порхов постоял, коротко и непонятно взглянул на Альбину, потом сказал:

— Завтра выходим. С утра. Чтоб готовы были.— И ушел.

Колесников постоял рядом с Чалдоном, но около него уже хлопотала Альбина. Шумов побежал за водой для промывки раны, а Колесников, видя, что нужды в нем нет, ушел в провиантскую палатку спать. Два спальника валялись в углу. Он расстелил один. Плевать, что в нем спали урки. Не до таких тонкостей сейчас. Свалился и поплыл в легкой полудремоте. Он очень устал за эти два дня, но нервы были так возбуждены, что заснуть по-настоящему не удавалось. В полудреме Владимир слышал топот и храп лошадей за парусиновым тентом, разговоры Нерубайлова и Шумова, голос Альбины, отдающий приказания, треск костра, шорохи тайги.

В палатке было темно, и слипшиеся веки с трудом открывались и смыкались опять. И вдруг он услышал еле заметный шорох. Сел в спальнике и, разыскав в карманах спички, чиркнул. Дрожащий огонек высветил вход и стоящую в нем Альбину.

Он сразу проснулся. С оглушительной ясностью шумела за парусиной тайга. Пахло какой-то плесенью. Она стояла в нескольких шагах перед ним и смотрела. Спичка погасла.

— Альбина Казимировна,— спросил он хрипло,— припасы...

— Нет,— сказала Альбина,— я не за этим.

Она подошла и села рядом с ним на спальник, и все стало еще яснее и еще нереальнее.

— Колесников,— сказала она чуть дрогнувшим голосом.— Володя... Как вы ко мне относитесь?

У него все перевернулось в мозгу. Черт побери, зачем ей это? Ну и женщина! Но надо было не терять себя. Он прокашлялся.

— Я... С большим уважением...

Она засмеялась. В смехе была боль.

— Володя,— сказала она, протягивая руку и легко касаясь его холодом ладони.— Дело в том, что я люблю вас.

Он задохнулся. Все рушилось в этом мире, и все вставало из пепла.

Они сидели, тесно слитые, почти неразделимые, он чувствовал в ней каждую жилку и каждое биение сердца. Не о чем было говорить. Но говорить им было и не надо.

Внезапно откинулся полог, и луч фонаря, пошарив по углам, нашел их и остановился на лицах, заставив зажмуриться.

— Ясно,— сказал голос Порхова.— Ясно... Времени тут не теряют.

Фонарь погас, хлопнул полог.

— Все? — спросил Владимир, еще не веря.

— Все,— сказала она.— Оно давно было все. Но сегодня все стало на свои места. Я сказала ему. О тебе и о себе. И о том, что, даже если ты меня не любишь, жизни у нас не будет. Мне стыдно, как он вел себя в это время. Он сказал: «А что, собственно, произошло? Просто неприятности среди сезона. То, что урки погубили Корнилыча, это паршиво. Саньку тоже жаль. Но остальные-то — все отбросы. И этот Соловово—-репрессированный». Смысл этих слов наконец дошел до Колесникова и вернул его к реальности.

— Так это были всего лишь неприятности? — спросил он.— Только неприятности, и все?

Но зачем они обсуждают этого человека? Его не исправить. Он нашел золото, а на остальное ему наплевать. Но им-то он зачем? Владимир смотрел на Альбину. Глаза ее поблескивали в темноте, как у косули.

— Любимая,— сказал он.— У меня ничего нет... Я даже не знаю, куда мы с тобой сможем поехать.

— И у меня ничего нет,— сказала она, охватывая его шею руками.— Но ты у меня есть. Мне этого хватит.

Колесников понимал, что они, конечно, страшные эгоисты. Убиты люди, стонет и бредит неподалеку раненый товарищ. Но он любил ее, эту женщину, и ни о чем больше не мог сейчас думать. Он любил ее, и она любила его, и товарищи, те, которые остались в живых, и те, которые лежали в земле, должны были понять его и простить. Он сделал все, что мог, и теперь имел право на счастье.