Изменить стиль страницы

— Успеют кончить до сумерек?

— Жуков не успеет. И Пашка.

— Трудяги! — сказал он, подрагивая желваками на скулах,—Ну, я им сейчас...

— Погоди!

— Может, лучше вечером собрать людей и — при всех?

— Ладно, попробуем на собрании. Аля,— он развернул лошадь и подъехал к ней вплотную, так, что его колено коснулось ее ноги,— может, поговорим?

Она стегнула Серко концом поводьев, и он взял в рысь. Обернулась только в конце просеки. Порхова уже не было.

Нет, она не хотела начинать все заново. К человеку, который был ее мужем, она порой испытывала что-то похожее на симпатию, порой ее тянуло к нему, подойди он в этот момент, она бы сдалась. Но он не умел чувствовать такие моменты. Впрочем, он многое не умел почувствовать и понять.

Она выбрала Порхова только потому, что он чем-то — уверенностью в себе, внутренней готовностью к борьбе и риску — напомнил ей ее партизанскую любовь. Но теперь, по прошествии лет, она отлично понимала, что и Корзун не был ее суженым. Просто в крайних обстоятельствах, когда напряжены все силы души и тела, тянешься к тому, кто сильнее, кто способен поделиться с другим этой силой, кто укрепит и поможет твоей жажде борьбы и жизни. Корзун был таким, он превосходил остальных неистовостью и мощью натуры, и она, как женщина, не могла не отозваться на зов такого человека

Но каким бы оказался Корзун в обычной жизни? Не выродилась бы в буднях буйная и грубая страстность его души?

Она была почти уверена, что так бы и произошло. Корзун родился для жестоких и грозных дел, для войны, для чрезвычайных обстоятельств, пахнущих кровью и смертью. А она женщина, всего только женщина, и, хотя пошла на войну добровольно, после нее имела право на нормальную женскую жизнь, на будни, на ежедневное хождение на работу, на книги, на билет в консерваторию, на вежливое «Как поживаете?» соседа, на все то, чего лишилась, став одной из чернорабочих войны. Теперь ей хотелось другого, не того, что было на фронте, а мирного, ласкового, интеллигентного.

Корзуна она вспоминала, даже тосковала по нему, но понимала, появись он воскресший, они бы друг с другом не ужились. И кто знает: обернись все по-другому, не оказался бы с ней рядом тот, светловолосый и милый — из второй роты? Вот после одной из таких бессонных ночей и появился Порхов. Она опять уступила прошлому, переломила сомнения и стала женой человека, напоминавшего того, первого. Алексей подавил ее своей личностью, силой честолюбия, упорством и любовью к своему делу.

Все было забыто: институт, музыка, которой когда-то занималась (и не без успеха), и отрезвление началось только через полтора года, когда появилась девочка. Порхов не простил ей увлечения ребенком. Он с трудом воспринимал присутствие существа, заставившего его стать вторым в глазах жены. Девочка была его частью, его плотью и кровью, и все-таки она потеснила его в собственном доме, а он не привык к этому.

Глазами, обостренными бессонными ночами и заботами, Альбина видела мужа как бы повернувшимся к ней полубоком, и этого человека она не узнавала. Он повернулся еще только полубоком, еще не спиной, а стал уже груб, резок и, странно, неинтересен. Она обнаружила вдруг все то, что раньше чувствовала, но в чем не хотела копаться. Кроме своей работы, Порхов не знал и не хотел знать ничего. Он был невежествен, как витимский медведь. Достоевский, Блок, Равель, Моцарт — все это были полностью не известные ему словосочетания и звуки, а живопись он воспринимал с тем же равнодушием, как якут — осколки метеоритов. Да он и не собирался погружаться в эти пучины, которые считал никчемными. Однажды он сказал с обычной своей рубящей прямотой: «Искусство? А отчего оно так называется? Оттого, что искусственное, а не естественное, а я неестественного не признаю».

Но, кроме узости его умственных горизонтов, прояснялся и характер. И открытия здесь были так же неутешительны. Алексей не переносил ни единого доброго слова о товарищах. Он должен был быть первым в глазах всех, и люди, которые признавали это первенство, всегда могли рассчитывать на его дружбу. Те немногие, которые не признавали за ним исключительности, сразу и без оговорок отвергались и изымались из общения.

Худшее случилось этой зимой во время болезни дочери, муж отказался обратиться к секретарю райкома, заявив, что его честь коммуниста и геолога протестует против всяких привилегий. Но это были слова, пустые слова. Она поняла, что он просто боялся уронить свое достоинство в глазах товарищей и начальства, испугался, что о нем плохо подумают. Альбина почувствовала, что он трусит, и это было невыносимо. Он слишком долго представлялся другим, чтобы простить ему это.

Впереди не то захрипело, не то заревело что-то. Серко встал, насторожив, как собака, уши. Потом туго и пронзительно зазвенело. Альбина слушала. Похоже на виолончельную струну. Только слишком большой должна быть виолончель для такого звука. Она толкнула Серко, и конь неохотно пошел вниз навстречу этой музыке. Неожиданно могучая струна запела совсем близко, и Серко, прядая ушами, остановился. Альбина не могла поверить своим глазам: огромный бурый медведь, стоя на задних лапах, оттягивал кору расщепленной сосны и с силой отпускал ее. Появлялся пронзительно-тугой долгий стон дерева. Зверь стоял, подняв голову, и слушал этот звук. Потом заметил Альбину. Они смотрели друг на друга, разделенные несколькими молоденькими соснами, и ни она, ни зверь не шелохнулись. Медведь, не сводя с Альбины глаз, опять потянулся лапой, и снова запело и задрожало в воздухе упругое «до». Альбина почувствовала, что лошадь дрожит. Она наклонилась и, не отрывая глаз от медведя, потерла, успокаивая, потный лошадиный бок. Глаза медведя следили за пришельцами. Альбина медленно шевельнула уздой. Серко тихо и старательно развернулся. Они уже мчались вверх, в голец, а сзади все еще звучал тревожный и крепкий напев расщепленной сосны. Только у самой вершины Серко приостановился. Бока его ходили, он бурно дышал. Альбина спрыгнула с седла и повела коня в поводу.

В тот главный миг _03.png

 Она шла, вдыхая запах цветов, постепенно успокаиваясь. Все вокруг как-то отступило, и перед ее мысленным взором вдруг всплыло узкое, твердое лицо с мрачным взглядом зеленых глаз, потом это же лицо, мальчишески увлеченное, полное жадного любопытства, каким оно было сегодня утром. «Откуда он взялся, этот Колесников? — подумала Альбина.— Говорят, сидел в лагере. За добрые дела туда не сажают. Впрочем, в их партизанском отряде были разные люди. И кое-кто из заключения. Дрались не хуже других. Хватит! — пресекла она себя,— Что за мысли? От них только слабеешь. Надо думать о работе. Ты сейчас не баба, Альбина, ты младший геолог. Второе лицо в партии, в которой не все благополучно».

Вечером в большой палатке расселись на спальниках канавщики. Порхов был в гимнастерке и армейских бриджах. Кобура плотно прилипла к бедру. Он холодно оглядел собравшихся и, сунув руку в карман, заговорил:

— Наша партия должна за сезон забурить и вычистить определенное количество погонных метров канав и шурфов. Если дело будет идти дальше так, как оно идет, мы не выполним и половины плана Особенно плохо работает спарка Жуков — Шалашников. По всему Шалашников еще может подтянуться, Жуков не хочет. Я предупреждаю всех,— он медленно обвел глазами сумрачные, озаренные огнем свечи лица,— властью, данной мне государством в данных обстоятельствах, а обстоятельства чрезвычайные, я имею право оставить в тайге любого с месячным запасом продуктов и предоставить ему возможность самому выбираться к населенным местам. Сейчас я предупреждаю всех, в особенности Жукова,— он взглянул на Хоря и встретил сверкающий взгляд из-под насунутого козырька кепки,— если не прекратится эта итальянская забастовка, он может собираться. Пусть сматывается ко всем чертям.

Он повернулся и у самого выхода услышал чей-то шепоток:

— Уж больно ты грозен, как я погляжу.