Изменить стиль страницы

— Страна выдержала самую жестокую в истории войну,— сказал он,—- выдержала голод сорок шестого года. Теперь мы оправились и налаживаем хозяйство. Золото, которое мы ищем, даст нам валюту, возможность широких закупок и платежей. Месторождения в водоразделе Угадына есть. Мы уже несколько раз нащупывали его отдельные выходы. Мы обязаны найти его и найти скорее. Мы не были на войне, товарищи, но поиск — тоже война. И на этой войне рискуют. Поэтому мы берем на себя трудовое обязательство в этом сезоне открыть золотое месторождение в водоразделе Угадына.

Он сошел с трибуны, и ему хлопали даже противники. Представитель министерства поддержал его, и начальник управления поставил на его маршрутах свою визу.

Порхов решил рисковать в этом сезоне, потому что вычитал где-то о новом открытии вольфрамовой руды на Востоке и что за это Валентин Сергеевич Милютин получил орден.

Никогда бы он не дал этому человеку опередить себя. Кому угодно другому, но не Вальке Милютину. Впрочем, и кому угодно тоже не дал бы.

Но с Валькой была связана особая история в его жизни. Валька был чуть ли не единственным человеком, который не принял Порхова в облике, ставшем привычным для остальных. Когда Порхов, выступая на комсомольских собраниях, кого-то критиковал и призывал, Валькина косая усмешка портила ему все настроение. Он сам себе казался рослым открытым парнем, смелым и доброжелательным, проникнутым чувством дружбы к товарищам, преданным делу, верным своей неискоренимой исконной любви к геологии, дисциплинированным, честным, простым. И таким его принимал институт, и таким знали потом в экспедиции. Может быть, некоторые сомневались в том, что он именно таков. Азарьев вот назвал честолюбцем. Но для большинства он был отличным, умелым и упорным геологом-поисковиком, талантливым и страстным изыскателем. И два ордена, полученные во время войны, признавались вполне заслуженными, и он знал, что это так. Он выигрывал этот старый потаенный бой со своим недоброжелателем. И вдруг узнает — Валька получил орден! Значит, он просто обязан тоже добиться высокой награды.

Вошел завхоз, улыбнулся.

— Выперли Шалашникова?

— Откуда ты таких шаромыг набрал?

— А вы попробуйте других найти. Сезон-то уже начался.

— Знал бы — заключенных попросил.

— На них надежда плохая.

Порхов нахмурился, вышел, из-за стола, накинул куртку и прошел к выходу. Сезон начинался плохо. Это его беспокоило, Люди набраны — с бору по сосенке. Радист — мальчишка. Хороший был у него радист, да погиб прошлым летом: сплавал к якутам, напился там, а потом лодку его расшило на порогах. Тот, хоть и пил, был надежен. А теперь пришлось взять мальчишку. Всего и знает, что в радиоклубе затвердил. Правда, Альбина в случае чего поможет. Но и она уже четыре года не тренировалась — рука не та...

Он шагал по сырому песку улицы, поглядывал на покосившиеся срубы, мрачнел все больше. Война кончилась три года назад. Но в войну средств на геологию отпускали больше. Теперь их в обрез. База в Бабино без ремонта не проживет. У сруба сидел, покуривая, одноногий парень в накинутой на плечи оленьей парке. Он что-то выстругивал из полена, в зубах дымилась трубка.

— Здорово, начальство,— сказал парень.

— Здорово! — Порхов хотел пройти и вдруг узнал Кешку Енютина, который в сороковом, в первый сезон, спас его на витимских порогах.

— Кеха, ты?

— Я, Алексей Никитич.

— Когда прибыл-то?

— Да уж два года как с Иркутского.

— А там что делал?

— В артель было пристроился. Однако тоска заела. На старый стан потянуло.

Они помолчали.

— Ногу-то где отхватили?

— В сорок пятом.

— Нога не самое страшное. Главное, голова без дырок.

— Все равно жизни нет, Алексей Никитич. Баба от меня ушла. На кой ей безногий?

— Не расстраивайся,— сказал Порхов,— другую найдешь! А эту из головы выбрось. Я к тебе вечером зайду, потолкуем.

Покинув помрачневшего парня, он опять длинными шагами двинулся по улице к столовой.

«Выступать надо сегодня и только сегодня,— думал Порхов,— до темноты можно пройти верст десять — и то хлеб».

Дверь в столовой была открыта. Там никого не было, кроме Альбины и Саньки Тягучина — радиста. Накренив рацию, они что-то соединяли внутри ее корпуса. Он подошел:

— Надежда есть, что эта штуковина не подведет?

— Рация нормальная, товарищ начальник,— сказал Санька, поднимая ясноглазое круглое лицо и глядя на Порхова почти с благоговением.— Не подведем.

Альбина продолжала соединять какие-то проволочки.

— Ты смотрела, кого набирали? — спросил он хмуро.— Я ж тебя просил приглядывать за Корнилычем.

— А чем эти плохи?

— Шаромыги, бродяги. Кто поручится, что они работать будут?

— Ты всегда готов наговаривать на людей,— сказала она и отбросила волосы, упавшие ей на лоб.— Мало ли в партиях случайного народа, а все работают,—и, повернувшись к радисту, попросила:— Саня, иди погляди, как они там лошадей навьючили. Попроси, чтоб под рацию выделили Сивого, он смирный.

Санька кивнул и убежал.

— Попрошу раз и навсегда,— сказала Альбина, жестко смыкая рот,— на людях никаких сцен. Да и наедине тоже.

Ноздри ее тонкого, с чуть заметной горбинкой носа расширились, яркие длинные глаза смотрели с яростной готовностью спорить и возражать. Брови, вскинутые к вискам, были сведены в единое полукружие, резкая морщинка гнева легла поперек лба. Он любил ее в эту минуту, любил до того, что готов был кричать, молить, заклинать: «Прости! Забудь все, что стоит между нами! Будь прежней!» Но он знал, что, если он когда-нибудь себе это позволит, она только усмехнется и уйдет. Рухнет последняя непрочная подпорка уважения, которая еще держит ее рядом с ним.

— Зачем ты выгнал Шалашникова? — резко спросила Альбина,— Все власть свою показываешь?

Он отвернулся от нее и прошел к окну. Сейчас надо было сдержаться и не дать себе воли, тогда все еще может пойти по-другому,

— Рация для нас — главное,— сказал он, стоя к ней спиной,— И ты мне за нее отвечаешь. Ясно? А теперь пошли навьючивать. Выступаем через час.

В три они выступили. Солнце стояло довольно высоко, и, по расчетам Порхова, у них, было часа четыре на движение и час на устройство табора. Было тепло. Май набирал силу. По склонам гольцов среди лиловых переплетений вереска уже огненно вспыхивал алый багульник.

Они взошли на голец, оставя реку по правую руку, и двигались теперь вдоль горной гряды, то почти по самому берегу, то высоко поднимаясь вслед за тропой над сверкающей ломкой уже речной белизной. Льдины на реке со странным шорохом начинали свое кружение по неширокой стремнине. Лошади настораживали уши, люди шли, бодро переговаривались, и сам Порхов впервые за этот день почувствовал радость, которую испытывал всегда, вступая в тайгу.

Солнце, прорываясь через гольцы, падало на склон противоположного хребта яркими рыжими кусками. И там, где оно лежало, в бурой шкуре тайги ослепительно светились стволы лиственниц, и их ржавая горячая щетина придавала остальной темной массе деревьев вид хмурый и выжидающий.

Впереди, на тропинке, белела беличья шапка завхоза. Корнилыч на вислоухом коне возглавлял шествие. За ним, прижимаясь к потным бокам лошадей, шел Леха-возчик. Все восемнадцать грузовых лошадей были авангардом. За ними ехала Альбина и брели пешие, горбясь под набитыми «сидорами», неся на плечах кайла и лопаты. Бурики, кувалды и палатки были навьючены на лошадей. Порхов ехал сзади, по давней привычке фиксируя порядок движения. Он смотрел с седла на мерно колышущиеся перед ним, горбатые от вещмешков спины. Рабочие шли ходко, с удовольствием перекрикивались свежими голосами, и только последний — Пашка, брат завхоза, выпущенный перед этим из лагеря и по слезной просьбе Корнилыча взятый в партию, не нравился Порхову. Он шел, непрерывно перекладывая с плеча на плечо инструмент, нагибался, щупал еле видную траву, оглядывался с жалобной улыбкой на Порхова и, наконец, присел у края тропы.