Изменить стиль страницы

Упрощенчество — самая общая и вселенская беда. Русской идее присуще обратное — она обращена сразу к самому сложному — к познанию Бога, не расчленяя при анализе неделимую и почти не познаваемую в своей сложности идею.

14 февраля 1993 г.

Васильев все-таки пришел, хотя плох. — Те, кто занимается искусством, у них такое убежде­ние, что тут надо уметь врать и лучше тот, кто врет ловко. Я сделал ошибку любви (о 3-ем курсе) — рано-рано, со­всем не оперившихся, бросил их в омут театра со всеми проблемами, рано.

Девки без царя в голове и, кажется, дуры. И каждый себе на уме. Нет надежд никаких там. Мы всегда играем что-то по отношению к событию, то есть имеем традиционную прочную основу самой истории, события, только механизм игры, может быть структурированной как-то особо, а в этой пьесе («Каждый по-своему») знание удалено по поводу события. И вот это знание является предметом пьесы, то есть этот предмет является самой историей драмы.

Может быть, единственный пример такой драматур­гии, да еще замешено все на суровом психологизме. Как иначе делать эту пьесу? Иначе нельзя — и что мне делать? Драматический кружок сельскохозяйственных интелли­гентов, русская и европейская провинция — бардак слов, мнений — все это приговорен выслушивать. Господи! Дей­ствие понимают, как «играть с настроением», как некое статическое чувство.

16 февраля 1993 г. Вторник, 11-30

Репетируем с утра с Васильевым. Глава «Это я». На пло­щадке Борис Шнайдер и Игорь Яцко. Общие разговоры о монологе.

— Эту сцену можно сделать только по аналогу, а анало­гом может быть только собственная жизнь. Конкретное событие, которому надо дать формулу, а формула всегда мифологична, тогда открывается вещь и перед тобой чи­стое небо. Все, что посвящено любви, он исполняет как Иаков (Иуда), а все, что связано с убийством (смертью), он исполняет как Иуда (в слове «убийство» заключен акт, который навязывается). Парадокс действия в том, что как только оно названо — оно не существует. Нужно слышать потенциал.

19 февраля 1993 г. Пятница

«Иосиф», репетиция. Вчера была большая репетиция-показ. Шел показ с 18-00 до 22-00, всего десять работ было показано. Так много материала набралось, огромное количество материала. Кажется, с [исполнением] что-то на­рушилось, как ни странно после приезда Володи из Ростова. Он уникально интересно структурирует хор, но, видно, наш непрофессионализм в этом деле сказывается в другую сто­рону, то есть даже то, что было уже прилично, некая хотя бы относительная стройность, некие выведенные ритмы, [ск...лованность] — все это полетело, развалилось все, и пока собрать никак не можем.

Эти дни слились как бы воедино. Еще два дня осталось, потом юбилей театра (играем свободную тему в этот день), потом 25, 26 играем. 27-го разговор с Васильевым, и потом каникулы до 8 марта, то есть некий этап, условный, конечно.

Васильев расстроен последнее время работой в той по­ловине труппы (3 курс с итальянцами). В мае они должны уже репетировать и выпускать спектакль в Риме (Пиранделло). Возможно, что придется подключать кое-кого из этой группы, что, естественно, не очень желательно. Здесь тогда нарушается ритм работы, который с таким трудом установили уже.

Я сказал ему, что нужно все-таки идти на компромиссы (имея в виду поступиться чем-то ради конечного результата другого), и в ответ он завелся и кричал, что вся его жизнь компромисс, что он только и занимается компромиссами, и сыпал десятками примеров. Н. живет в двухкомнатной квартире и не работает, а он терпит, и театр платит. Д. — 7 лет работы в театре разве не компромисс? И разве не компромисс и т. д., и т. д. Тут мне, конечно, нечего было сказать, таких примеров много. Но мне-то и кажется, что такого рода компромисс делать не стоит, тут-то и надо проявить [жесткость], которой он вполне обладает, да не там, где нужно, — но я ничего не сказал. Что говорить? Легко говорить, говорить легко.

И все-таки, и все-таки, и все-таки. Иногда он сам кажется мне безумным, особенно когда говорит о безумстве других. Как сегодня, например, о Л.Д., которая сейчас в депрессии, и не знаю, чем закончится ее «закидон». Чужую беду — рукой разведу. Совсем не хочется так думать, но иногда кажется, что можно было бы ему прислушаться к чужому совету. Он никогда не слышит или не слушает, а чаще только отталкивается, чтобы решить наоборот. Ладно.

Сейчас 9-43, вернее 21-43. Скоро конец репетиции, [за­шел] большой долгий спор с И. [Лыс.]. Скучный и бесцель­ный. Гордыня, кроме греха, еще и скучна ужасно. Очеред­ная «история» с Л. Д., глупая и, ну, идиотская. Самое главное в ней (в истории), что она не решаемая, да и вообще, [вата], болото без начала и конца, единственно, что бы мне хотелось, — никак в этом не участвовать и просто не знать ничего.

23 февраля 1993 г.

Однако выходной отменили. Работаем с шефом с 11.30. Только что начали репетицию, то есть разговор, как всегда. Последние два дня были большие показы, много новых работ... Мне лично уже осточертела студенческая милота. Редко, редко серьезные результаты. Правда, трудно назвать репетициями в общепринятом смысле то, что шеф прово­дит. В основном 90 % разговоры, разговоры, разговоры.

Опять его слова: «Я боюсь, что я сам становлюсь при­чиной фальши, прием, под который все сходит». Странно, когда такой мэтр говорит такие глупости. Объясняет все ленью и нежеланием трудиться. В конце концов его рас­суждения сейчас сводятся к этому. Говорит учительским рассерженным тоном, я бы сказал нудным или обиженно-нудным... претензии, претензии. Но по делу пока ничего. Поразительно. Почти полгода занимаемся «Иосифом», полгода! Не можем договориться об элементарных вещах, говоря все время о невероятно якобы сложных.

Природа всегда развивается эволюционно (постепенно), а потом скачком! (Вот скачка он и ждет.) Это — рассуждения неудовлетворенного человека.

Режиссеру нельзя быть таким неопрятным: в некото­рых работах то-то, а в других то-то. Почему он так боится сказать прямо, конкретно назвать меру неудачи? Хотя нет, иногда очень даже может и делает это, но в основном об­щие разговоры. Всякое начало в театре все-таки связано с реализмом.

27 февраля 1993 г.

24-го, 25-го, 26-го февраля были открытые репетиции «Иосифа».

Все значительно выросло... изменилось. Медленнее всего меняются люди, но и они меняются.

Много всего происходит. Жизнь наша непроста. Были кризисные моменты (кажется, писал об этом в другой тетради).

Кажется, 25-го, ночью, после репетиции сидели в ка­бинете, шеф, Любимов Никита и я. Анатолий нервничал... много говорил. Накануне, 24-го, юбилейный вечер, театру исполнилось 6 лет, пришли гости, среди них те, кто ушел из театра. Пили шампанское и т. д. Чем-то обидели его, я при этом не присутствовал, но понимаю, как это могло быть, сама ситуация, люди, его покинувшие, на юбилее, у всех хорошее настроение, уже это наверняка взвинчивало его. И он тоже, думаю, не желая того, обидел Игоря По­пова, пьющего шампанское в теплой компании ушедших из театра... В этот вечер 25-го он позвонил Попову в мастерскую, желая объясниться, но разговор не получился, вернее, получился тяжелый и нервный с обеих сторон. Он бросил трубку в отчаянии... Потом долго что-то говорил нам с Никитой, оправдывался... Несколько раз назвал Игоря «святым человеком», и что «те просто хотят поссорить его с единственным другом», и что он хочет быть художником, и только художником, а вместо того жизнь уходит на «организацию», «сутолоку» и проч.

Все это было очень тяжело. Потом была пауза большая. Он был подавлен.

Мы с Никитой молча поглядывали друг на друга и на него... Потом Никита тихо сказал: «О чем ты думаешь, Толя?» А он сказал: о смерти... о смерти! а еще точнее — о самоубийстве. Никита уставился на меня безумными глазами. Пауза. Я что-то пролепетал о том, что мысль эта глубоко нехристианская... и что не надо бы так говорить. А он сказал: «Я часто об этом думаю и обдумываю, как это сделать». Он произнес это так просто. Бесстрастно. Ров­ным голосом (после такого крика и неврастении — очень пугающе звучит спокойный, ровный тон).