Изменить стиль страницы

Но Кароль сделал нетерпеливое движение и взглянул на часы.

— Он пригрозил развестись со мной и отправить обратно в родной городишко, если я откажусь. Слышишь, они увезут меня далеко-далеко, и я больше никогда тебя не увижу…

И словно обезумев от страха, что может навсегда потерять его, она бросилась ему на грудь, обняла, прижалась к нему всем телом и, ослепленная ужасом и любовью, осыпала поцелуями его руки.

— Пора уходить. Уже играет музыка, скоро в парке начнет собираться публика, и нас может кто-нибудь увидеть.

— Ну и пускай! Я люблю тебя, Карл, и могу во всеуслышание сказать это. Что мне мнение людей, когда ты со мной!

— Надо соблюдать приличия.

— А что бы ты сделал, если бы в один прекрасный день я пришла к тебе и осталась с тобой навсегда? — с живостью спросила она, пылко прижимаясь к нему, и лицо ее просияло от счастья. — И мы были бы всегда, всегда вместе… — с невыразимой нежностью говорила она, перемежая слова страстными поцелуями.

— Ты как ребенок, сама не понимаешь, что говоришь… Это безумие.

— А разве любовь не безумие?

— Да, да! Но нам пора расстаться, — торопливо говорил он, прислушиваясь к далеким звукам музыки, глухо доносившимся сюда, под деревья, где уже начинало смеркаться.

— Ты не любишь меня, Карл, — сказала она и в знак того, что шутит, подставила для поцелуя губы.

Но он посмотрел на нее так холодно и неприязненно, так резко прозвучал в ответ его голос, что она вздрогнула, выпустила его руку и, испуганная, потерянная, пошла рядом, печальным взглядом скользя по деревьям, под которыми притаились вечерние сумерки, пронизанные медно-красными лучами заходящего солнца.

И хотя при расставании он нежно целовал ее, говорил ласковым голосом, что любит, она ушла подавленная и расстроенная и, оборачиваясь, с грустью смотрела на стоявшего под деревьями Кароля.

Оркестр играл какой-то сентиментальный вальс, и в такт томным звукам, опустив ветки, тихо покачивались деревья и цветы, смежившие на закате лепестки.

Толпы людей заполнили аллеи, пестрели женские наряды, слышался смех, обрывки разговоров, хруст гравия под ногами. Тихо, мелодично шелестели деревья в опаловом сумраке, пронизанном кроваво-красными закатными лучами. Солнце садилось за лесом, бросая багряный отсвет на задымленную Лодзь с черными силуэтами труб, на пустынные поля за парком с одинокими деревьями и песчаными дорогами, на кирпичные заводы, низенькие домишки, на зеленые нивы, которые колыхались, как волны, в бессильной ярости подступая к городу…

Опасаясь встретить знакомых, Кароль торопливо шел верхней дорожкой за зверинцем, но вскоре замедлил шаги, так как впереди увидел Горна и Каму. Они держались за руки и тихо напевали какую-то песенку, покачивая в такт головами. Кама была без шляпы, и солнечные лучи, как золотые шпильки, сверкали в ее растрепанных волосах. Остановившись на вершине холма, они смотрели на город.

Кароль свернул в боковую аллею и, обойдя их стороной, поехал в город.

IV

— Пойдемте к нам пить чай! Тетя рассердится, если узнает, что я вас отпустила, — сказала Кама, когда они пришли на Спацеровую улицу к их дому.

— Не могу. Я должен разыскать Малиновского. Он уже три дня не был дома, и меня это очень беспокоит.

— Ну ладно. Но когда найдете, приходите вместе.

Они пожали друг другу руки и расстались.

— Пан Горн! — окликнула его Кама, уже стоя в воротах.

Он обернулся и ждал, что она скажет.

— Вам хоть чуточку лучше? Вы уже не чувствуете себя таким несчастным, правда?

— Да, лучше, значительно лучше. От души благодарю вас за прогулку.

— Не горюйте! Идите завтра к Шае, и все будет хорошо! — тихо сказала она и материнским жестом погладила его по щеке.

Он поцеловал кончики ее пальцев и медленно, как бы нехотя, побрел домой, хотя его всерьез беспокоило долгое отсутствие Малиновского, с которым они близко сошлись за те несколько месяцев, что он сидел без работы.

Малиновского дома не оказалось. В квартире на всем лежала печать запустения и крайней нужды. Горн-старший поссорился с сыном и перестал давать ему деньги, рассчитывая таким образом склонить упрямца к возвращению под родительский кров.

Но расчеты его не оправдались: сын уперся и решил сам зарабатывать себе на жизнь, а пока делал долги, брал деньги под залог, продавал мебель, вещи и жил любовью к Каме.

Сладостная любовная истома, овладевшая его существом, подобна была этому июньскому вечеру, исполненному тишины и осиянному мириадами звезд, далекими грезами мерцавшими на пугающе таинственном небе, вечными, как оно, и, как оно, непостижимыми.

Отогнав мысли о себе, он решительно направился в город разыскивать друга.

Малиновский, правда, уже не раз исчезал таинственным образом и возвращался бледный, расстроенный, не говоря, где был, но так долго он еще никогда не отсутствовал.

Горн обошел знакомых в надежде что-нибудь разузнать, но Малиновского в последние дни никто не видел; визит к родителям он отложил напоследок: не хотел их волновать.

Ему пришло в голову справиться у Яскульских: Малиновский часто наведывался к ним. Они жили теперь между линией железной дороги, лесом и фабрикой Шайблера на одной из вновь возникших улиц.

Улицу эту с равным правом можно было назвать и городской, и деревенской, и просто свалкой: там между домами зеленели полоски полей, высились груды мусора и зияли огромные ямы, из которых выбирали песок.

Рядом с деревянными хибарками, сколоченными на скорую руку дощатыми складами возвышались уродливые коробки пятиэтажных домов из красного неоштукатуренного кирпича.

Под пригорком, на котором стояли дома, протекал зловонный ручей, отливавший всеми цветами радуги, — в него спускали фабричные стоки. Петляя между длинными заборами и кучами мусора, он обозначал границу между городом и начинавшимися сразу за ним полями.

Яскульские обитали около леса, в деревянной развалюхе со множеством окон по фасаду; сбоку лепились к ней пристройки, а на покосившейся крыше громоздились мансарды. Жилось им теперь значительно лучше: он зарабатывал пять рублей в неделю у Боровецкого на строительстве фабрики, жена торговала в лавчонке, получая от ее владельца-пекаря десять рублей жалованья и даровую квартиру.

Перед дверью лавки сидел закутанный в одеяла Антось и печальным мечтательным взглядом смотрел на лунный серп, который выглянул из-за туч и посеребрил мокрые от росы железные крыши и фабричные трубы.

— Что, Юзек дома? — спросил Горн, пожимая худую руку чахоточного.

— Дома… Дома… — с усилием прошептал он, не выпуская его руки.

— Ты лучше себя чувствуешь, чем зимой?

— А туда кто-нибудь попадет? — спросил больной, указывая широко открытыми глазами на луну.

— Разве что после смерти… — сказал Горн, входя в лавку.

— Мне кажется, там очень тихо… — вздрогнув всем телом, прошептал больной, и на лице его застыла бесконечно печальная, страдальческая улыбка.

Он замолчал и сидел, прислонясь головой к двери, с повисшими, точно лохмотья, бессильными руками, а душа его устремилась ввысь, в пугающую, таинственную бездну, по которой плыл серебряный серп луны.

Горн нашел Юзека в маленькой комнатушке за лавкой, заставленной кроватями и разной рухлядью; несмотря на открытые окна и дверь, там было очень душно.

— Ты давно видел Малиновского?

— В воскресенье, но у нас он уже недели две не был.

— А Зоська когда у вас была?

— Зоська к нам больше не приходит. Мама на нее рассердилась. Марыська, осторожней, стекло выбьешь! — крикнул он в выходившее в маленький садик окно, за которым виднелась женская фигура.

— Что она там делает? — спросил Горн, глядя на лес, темной стеной стоявший так близко к дому, что полоса света от лампы золотила стволы сосен.

— Землю копает. Это Марыська-ткачиха, родом из наших мест. Мама уступила ей огород, и она после работы целыми вечерами там копается. Воображает, дурочка, будто она в деревне.