Изменить стиль страницы

— Сука! — процедил старик сквозь стиснутые зубы, придавливая пальцем табак.

— Что вы, отец, думаете об этом? Маме-то я еще ничего не говорил.

— Я сам ей скажу. Только ты все хорошенько разузнай, а с Кесслером уж я полажу.

Старик пошел к машине и вскоре вернулся.

— Почему целую неделю не был у меня? — мягко спросил он, и в тоне его чувствовалась безграничная отцовская любовь.

— Возился со своей машиной.

Старик исподлобья глянул на Адама, но ничего не сказал, хотя всей душой ненавидел эту машину, которую Адам сооружал уже целый год, не жалея ни денег, ни времени.

— Поздно, уже. Ступай, Адась, пора спать. Хорошо, что зашел. Проверь все и сообщи мне, а дома ничего не говори. Если твое предположение верно, я сам ими займусь. Кесслер — миллионер, но я с ним управлюсь.

Старик говорил с холодным, даже жестоким спокойствием, как когда-то в Забайкалье, когда надо было идти с топором на серого медведя. Отец и сын обменялись рукопожатиями и посмотрели друг другу в глаза.

Старик снова принялся ходить вокруг машины, смазывать, чистить, наблюдать за манометром, но по временам, прислонясь спиною к дрожавшей стене и устремив взор на эту искрящуюся, мелькающую, свистящую и грохочущую круговерть, горестно шептал:

— Ох, Зоська!

Адам возвратился домой, на душе у него стало чуть легче. Горн уже спал, поэтому он прикрыл дверь в ту комнату и взялся за разборку машины, которая высасывала из него все силы.

Это должна была быть динамо-машина настолько простой конструкции и с таким дешевым двигателем, чтобы она могла произвести переворот в промышленности, только бы ее закончить, — но в расчеты постоянно вкрадывались ошибки, постоянно возникали какие-то препятствия. Адам был уже близок к успеху, он каждый день давал себе клятву, что завтра все закончит, однако эти «завтра» складывались в долгие месяцы, и победное завершение все время откладывалось.

Он засиделся далеко за полночь. Горн, проснувшись и увидев свет в его комнате, крикнул:

— Идите спать, Адам!

— Сейчас! — буркнул Малиновский недовольно, но все же погасил свет и лег.

Вскоре в окне забрезжило серое мглистое утро, наполняя комнату тем странным светом, в котором люди и предметы кажутся чем-то мертвым, а мир — пустыней.

Адам смотрел в окно, на постепенно меркнувшие и исчезавшие в дневном свете звезды. Ему не спалось, он несколько раз вставал и проверял свои расчеты или выглядывал в форточку, чтобы освежить голову утренней прохладой, и скользил взором по нагромождению черных, блестящих крыш, едва различимых в полутьме.

Город спал в полной тишине, не нарушаемой ни единым звуком. Сотни фабричных труб, будто лес черных колонн, гордо высились среди туманных испарений, которые поднимались с раскисших полей, белыми облаками медленно наплывали на город и растекались по островерхим кровлям.

Адам попытался еще прилечь, но теперь ему помешали уснуть мысли о Зоське и хор гудков, зазвучавших над спящим городом.

Пронзительно гудели фабричные сирены со всех сторон — с юга и с севера, с востока и с запада гремели завывания металлических глоток, то сливаясь в единый хор, то разбиваясь на отдельные голоса и скрежетом своим раздирая воздух.

Горн, который после разрыва с Бухольцем не работал, ожидая результата хлопот Боровецкого, пытавшегося его устроить у Шаи, встал так поздно, что, пока выпил чаю, пора уже было идти на обед, а когда пришел в «колонию», где столовался, оказалось, что все уже отобедали, и он не застал Боровецкого, с которым надеялся увидеться.

Кама была занята завивкой перьев для шляп, несколько женщин и девушек шили в столовой, превращенной в мастерскую.

— Вы, наверно, больны, у вас такой вид! — воскликнула Кама. У Горна и впрямь от усталости и бездействия вид был очень несчастный.

— Да, Кама, вы не ошиблись, я действительно болен.

— Я знаю, вчера вы у нас не были, потому что побежали на вечеринку.

— Вчера вечером мы играли у меня дома.

— Вот и неправда, вы вчера где-то выпивали, у вас синяки под глазами, вот! — И Кама провела пальчиком по его лицу.

— Не иначе как пришла пора помирать, увы, увы! — сказал Горн, состроив трагическую мину.

— Не смейте так говорить. Ой, тетя, нет, я не хочу! — закричала Кама, когда Горн закрыл глаза и свесил голову на подлокотник кресла, изображая покойника.

Кама ударила его пером по лицу, притворяясь ужасно рассерженной, — копна ее пышных волос упала на лоб и на глаза.

Пообедав, Горн сидел молча и умышленно не обращал внимания на гримаски Камы, которые она ему строила, — он изображал равнодушного, а на самом-то деле просто томился от скуки и лениво рассматривал ряды фамильных портретов, гордые головы шляхтичей XVIII века, которые, казалось, смотрели сурово, даже грозно на бессчетные крыши и фабричные трубы, заполнившие город, и на измученные, бледные, иссушенные непосильным трудом, болезненные лица своих правнучек, тяжко зарабатывающих свой хлеб насущный.

— Можно вас попросить, пан Горн, осчастливить нас хоть словечком?

— Но если мне не хочется разговаривать.

— Вы же не больны, правда? — тихонько спросила Кама, с тревогой заглядывая ему в глаза. — А может, у вас нет денег? — быстро прибавила она.

— Конечно, нет, я же несчастный, бедный сирота! — пошутил он.

— Я вам одолжу, правда, одолжу! У меня есть целых сорок рублей.

Она схватила его за руку и потащила в гостиную, где белый Пиколо сразу же принялся на нее лаять и дергать за подол.

— Да, да, я одолжу, — робко повторила Кама. — Золотой мой, дорогой, любимый, — щебетала она, становясь перед Горном на цыпочки и гладя его щеки, — возьмите у меня деньги. Это мои собственные, я откладывала на летний костюм, так вы же мне до лета еще отдадите, — чуть ли не умоляла она с очаровательной искренностью.

— Благодарю, Кама, сердечно благодарю, но деньги мне не нужны, у меня есть деньги!

— Неправда. Покажите-ка ваш бумажник.

Горн стал сопротивляться, но Кама ловко вытащила у него из кармана бумажник и, начав в нем рыться, сразу же обнаружила свою фотографию.

Кама уставилась на Горна долгим, нежным взглядом, лицо ее и шею залил румянец, она отдала бумажник, тихо сказав:

— Вот за это я вас люблю, люблю! Но фотографию вы же взяли в тетином альбоме? Да?

— Нет, купил у фотографа.

— Неправда!

— Раз вы мне не верите, я ухожу.

Кама догнала его у двери и преградила дорогу.

— Надеюсь, вы никому эту фотографию не показываете?

— Никому.

— И всегда ее носите при себе?

— Всегда, но никогда на нее не смотрю, никогда.

— Вот и неправда! — живо воскликнула Кама. — Так возьмете вы деньги?

— Изредка только смотрю, совсем редко!

Он схватил обе ее руки и стал горячо их целовать.

Кама вырвалась, отбежала к дверям гостиной. Вся красная, запыхавшаяся, она кричала:

— Вы такой сильный, как медведь! Я вас не выношу, я вас ненавижу!

— И я вас не выношу и ненавижу, воскликнул Горн уже на пороге.

— Ага! — услышал он ее торжествующий голос за своей спиною.

И хотя Кама его ненавидела, она побежала в гостиную и долго смотрела из окна, как он выходит из ворот и идет по Спацеровой; послав ему вслед несколько воздушных поцелуев, она вернулась к прерванной работе.

Горн потратил несколько часов на то, чтобы обойти знакомых, у которых занял деньги для Юзека Яскульского, а затем направился к Боровецкому. Почти у самой фабрики его нагнал Серпинский, знакомый по «колонии».

На шляхтиче были высокие, до колен, сапоги, коричневая венгерка, обшитая по швам черными шнурками, на голове красовалась лихо заломленная синяя фуражка. Он шагал, размахивая окованной железом палкой.

— В такой час на улице? А фабрика? — удивился Горн.

— Фабрика не убежит, голубчик вы мой, она не заяц.

— Куда ж вы собрались?

— А вы сами посудите, солнце с утра пригрело, в воздухе весной пахнет, уж так меня разобрало, сил нет, не мог выдержать на фабрике, наплел им чего-то и после полудня — айда, решил пройтись за город, в поля, посмотреть, как там, это самое, озимые из-под снега проклюнулись. Сами посудите, голубчик вы мой, такое уже чертовски жаркое солнце, ну как тут, это самое, не порадоваться, не подышать воздухом.