— Вы говорите со слишком большим апломбом, — пробормотал Бухольц, вытягиваясь в кресле.
— А я иначе не умею говорить, — огрызнулся Горн.
— Придется научиться, я такого тона не терплю.
— А мне это «шваммдрюбер»[21], пан президент! — Горн говорил почти спокойно, только нервно подрагивал рот да голубые глаза вдруг потемнели.
— Да вы с кем говорите? — Бухольц слегка повысил тон.
— С вами, пан президент.
— Пан Горн, я вас предупреждаю, я, знаете ли, терпеньем не отличаюсь, я вам…
— Мне незачем знать, отличаетесь ли вы терпеньем или нет, меня это не касается.
— Не перебивайте, когда я говорю, когда Бухольц говорит!
— А я не понимаю, почему Бухольц не может помолчать, когда говорит Горн.
Бухольц подскочил в кресле, но лишь застонал от боли — с минуту он гладил укутанные ноги и тяжело дышал, затем прикрыл глаза и, хотя весь дрожал от злости, хранил молчание, подавляя гнев.
Между тем Горн, который вполне сознательно и даже с известной методичностью старался рассердить Бухольца, сложил книги, с самым невозмутимым видом собрал свои карандаши, ластики и ручки, завернул их в бумагу и сунул в карман.
Все это он проделывал очень медленно, поглядывая на Боровецкого, который, дивясь такому его поведению и этой невообразимой ссоре, не знал, как поступить. Стать на сторону Горна он не мог, ибо не понимал, из-за чего спор, а впрочем, он в любом случае не сделал бы этого — расположение Бухольца было для него куда важней. И Боровецкий с досадой смотрел на Горна, пока тот спокойно надевал галошу, усмехаясь посиневшими от раздражения губами.
— Вы у меня служить не будете, я вас увольняю! — тихо проговорил Бухольц.
— А мне в высшей степени плевать и на вас, и на вашу службу.
Горн надел другую галошу.
— Да я прикажу выставить тебя за дверь!
— Только попробуй, хам! — выкрикнул Горн, поспешно набрасывая пальто.
— Болван, выставь его за дверь! — еще тише произнес Бухольц, нервно сжимая палку.
— Не подходи, Аугуст, не то я и тебе, и твоему хозяину ребра переломаю.
— Ферфлюхт![22] Выставить его за дверь! — крикнул Бухольц.
— Молчи, вор! — прорычал Горн, хватая тяжелый табурет и готовясь ударить, если его тронут. — Молчи, швабская морда! Ты, шакал! — И, швырнув табурет под стол, он вышел, хлопнув дверью с такой силой, что из нее вылетели стекла.
Боровецкого к этому времени в конторе уже не было.
Бухольц, не помня себя от ярости, со стоном откинулся, сил у него хватило лишь на то, чтобы нажать кнопку электрического звонка и сдавленным, охрипшим голосом прошептать:
— Полиция!
В опустевшей конторе надолго воцарилась тишина. Прибежавший испуганный лакей стоял неподвижно, не зная, что делать; он смотрел на синее лицо Бухольца и его искривленный от боли рот. Наконец Бухольц пришел в себя, открыл глаза, оглядел пустую комнату, сел поудобней в кресле и, еще минуту помолчав, ласково позвал:
— Аугуст!
Лакей приблизился со страхом — он знал, что, когда хозяин кличет его по имени и прикидывается добреньким, тут-то он опасней всего.
— Где пан Горн?
— Вы, вельможный пан, его прогнали, и он ушел.
— Хорошо. А где пан Боровецкий?
— Он только заглянул сюда и сразу ушел, наверно, на обед пошел, двенадцать давно било, гудки давно гудели на перерыв, — нарочно растягивал свой ответ Аугуст.
— Хорошо. Стань поближе.
Лакей вздрогнул, но повиновался.
— Слушаю вас! — покорно сказал он.
— Я велел тебе выставить этого пса. Ты почему не послушался, а?
— Он, вельможный пан, сам ушел, — со слезами на глазах оправдывался лакей.
— Молчать! — крикнул Бухольц и изо всех сил ударил его палкой по лицу.
Аугуст невольно попятился.
— Стой, иди сюда, поближе!
И когда лакей, устрашенный, опять приблизился, Бухольц схватил его за руку и стал нещадно колотить палкой.
Аугуст даже не пытался вырваться, только отвернулся, чтобы скрыть слезы, струившиеся по бритым щекам, а когда Бухольц, смертельно утомившись, прекратил избиение и со стоном откинулся в кресле, Аугуст стал укутывать ему ноги фланелью, которая от резких движений размоталась.
Между тем Кароль, предусмотрительно удалившийся, чтобы не быть свидетелем скандала, поехал на обед.
Обедал он в так называемой «колонии» на Спацеровой улице.
«Колония» состояла из десятка женщин-полек, выброшенных судьбою из разных концов страны на лодзинские берега.
В большинстве то были неудачницы, знавшие лучшие времена: вдовы, разорившиеся помещицы, бывшие богачки, бывшие важные дамы, старые девы и молодые девушки, приехавшие в Лодзь в поисках работы. Нужда объединила их и сравняла общественно-кастовые различия.
На Спацеровой улице они снимали целый этаж дома, напоминавший гостиницу, — длинный коридор вдоль всего этажа заканчивался большой комнатой в торце, которая служила общей столовой.
Кароль и Мориц столовались там вместе с несколькими приятелями.
Кароль слегка запоздал — все прочие столовники уже сидели за большим круглым столом.
Обед ели торопясь, молча, ни у кого не было времени на разговоры, все озабоченно прислушивались, приподымая голову, не гудят ли уже гудки.
Кароль сел рядом с баронессой, которая в субботу задавала тон в ложе, молча пожал несколько протянутых ему рук, кивнул тем, кто сидел подальше, и принялся за обед.
— Горн еще не приходил? — спросил кто-то через стол у пани Лапинской.
— Что-то он нынче опаздывает, — ответила она.
— А он придет только вечером, — сообщила молодая девушка с коротко остриженными волосами, которые она ежеминутно откидывала со лба.
— Почему, Кама?
— Он собирался сегодня устроить Бухольцу скандал и отказаться от места.
— Он вам об этом говорил? — живо спросил Кароль.
— Такой у него был план.
— Я вижу, он никогда ничего не делает без плана — воплощенная методичность.
— Вот что значит немчура!
— Ох, тетя, пан Серпинский назвал Горна немчурой! — возмутилась Кама.
— Немчура и есть: даже в гневе у него методичность.
— Ба, я однажды видел, как он у нас в конторе ссорился с Мюллером.
— А я только что оставил его в такой же стычке с Бухольцем.
— И что же там случилось, пан Кароль? — с живостью воскликнула Кама; подбежав к Боровецкому, она запустила ему в волосы свою маленькую, почти детскую ручку и, тряся его голову, шаловливо заныла: — Тетя, пусть Кароль нам расскажет!
Несколько пар глаз обернулось к ним.
— При мне еще ничего не случилось, а вот после моего ухода — этого я не знаю. Разговор был серьезный. Горн от всего сердца убеждал Бухольца, что он вор и швабская морда.
— Ха, ха, браво, Горн, храбрый малый!
— Благородная кровь, милостивый государь, она себя покажет так или иначе, — с удовольствием пробурчал Серпинский, утирая пышные крашеные черные усы.
— А я вас люблю, потому что вы настоящий аристократ. Правда, тетя?
— И я Каму люблю, милостивые пани, уж поверьте…
— Люблю так или иначе, — со смехом докончила Кама.
— У Горна не столько храбрости, сколько бессмысленного задора, — с досадой сказал Кароль.
— Мы запрещаем так говорить о Горне! — хором закричали женщины, глядя на Каму, которая, отпустив голову Кароля, резко отскочила и, вся раскрасневшаяся, с горящими глазами, сердито воззрилась на него.
— Я от своих слов не отказываюсь и готов доказать, что я прав. Если он хотел оставить службу — он мог это сделать, если у него были претензии к Бухольцу — он мог их высказать: с Бухольцем легче договориться, чем с другими, потому что Бухольц умный человек. Но зачем было устраивать такой скандал — разве что из тщеславия, чтобы в Лодзи о нем говорили. Да, мальчишки будут дивиться его смелости и отваге. Великое геройство — отругать больного старика. Бухольц ему никогда этого не простит, будет мстить до самой смерти, память у него хорошая.