Изменить стиль страницы

Его горб подрагивал, отчего сюртук на спине задирался, и Муррей ежеминутно его одергивал.

— А это будет ее комната, ее будуар, — прошептал он с благоговением, вводя гостя в небольшую комнатку с изящной мебелью и множеством фарфоровых безделушек.

У окна, в большой позолоченной жардиньерке, красовался целый букет разноцветных гиацинтов.

— Да вы, я вижу, ни о чем не забыли.

— Так я же все время об этом думаю! — с жаром произнес Муррей, вытер руки, одернул сюртук и уткнул свой длинный костлявый нос в цветы, жадно вдыхая их аромат.

Он еще показал Каролю спальню и небольшую заднюю комнатку.

Все было обставлено так же изящно и комфортабельно, всюду чувствовалась рука знатока и человека, влюбленного в свою будущую супругу.

Они возвратились в гостиную, Кароль с удивлением смотрел на Муррея.

— Видимо, вы ее сильно любите, — сказал он.

— О да, очень, очень люблю! Если бы вы знали, сколько я о ней думаю!

— А она?

— Тише, об этом не будем говорить! — поспешно прошептал Муррей, смущенный таким вопросом, и, чтобы скрыть волнение, принялся смахивать с кресла несуществующие пылинки.

Кароль умолк, закурил папиросу. Чувствуя, что его одолевает дремота, и поудобней усевшись в кресле, он то прикрывал глаза, то поглядывал в окно на синее небо, на фоне которого вдали чернели силуэты фабричных труб.

Тишина действовала усыпляюще.

Муррей все вытирал руки, одергивал сюртук, а не то поглаживал ладонью удлиненный бритый подбородок, разглядывая узоры ковра, бледные маргаритки в его центре.

— «Ну еще, ну еще, пой скорей песнь свою, соловей!» — Козловский вполголоса напевал в соседней комнате, и тихие звуки фортепьяно, будто нежная бисерная роса, рассыпались по гостиной.

Боровецкий боролся со сном, затягивался посильней, но рука с папиросой становилась все более тяжелой и наконец упала на подлокотник кресла.

Муррей утопал в мечтах о будущем блаженстве, он жил надеждой на предстоящую женитьбу. Мягкая, по-женски нежная душа его была поглощена тысячью пустячков, которыми он украсил квартиру, и он заранее наслаждался, воображая, какое впечатление они произведут на жену.

Он хотел заговорить, но заметил, что Боровецкий крепко спит; это слегка задело Муррея, и он, стараясь не разбудить гостя, вынул у него из руки горящую папиросу и на цыпочках вышел из комнаты.

Козловский все еще пел, тихонько аккомпанируя себе на фортепьяно.

— Не споете ли вы какую-нибудь любовную песенку, но только очень-очень нежную! А я пока налью вам чаю, — попросил Муррей.

— Из какой оперетты?

— Не знаю. Просто мне очень нравятся романсы о любви.

Козловский с готовностью стал напевать модные в Варшаве песенки.

— Видите ли, это не совсем то, я не могу правильно сказать, я слишком плохо знаю ваш язык, но мне хотелось бы что-нибудь спокойное, приятное, а то, что вы поете, как-то очень вульгарно.

— Извините, но я их пел во всех варшавских салонах.

— Я вам верю, я неправильно выразился, они красивые, но, прошу вас, спойте еще что-нибудь.

Козловский снова стал тихо напевать песенки Тости[16], репертуар у него был неисчерпаемый, и пел он легко, непринужденно — не сильный, но с металлическим оттенком тенорок, нарочито приглушенный, звучал очень мило.

Муррей заслушался, забыл про чай, он уже не вытирал рук, не одергивал сюртука — всей душою он упивался этой дивной музыкой, то страстной и зажигательной, то меланхолической, он слушал ее всем своим существом, глаза его наполнились слезами восторга, и продолговатая обезьянья физиономия морщилась от волнения.

VI

Мориц Вельт, как и доложил Боровецкому Матеуш, вышел из дому около одиннадцати; он брел по освещенному солнцем тротуару, еле передвигая ноги, поглощенный финансовыми комбинациями, и не замечал приветствовавших его знакомых, не видел ничего вокруг — ни людей, ни города.

«Как это устроить? Как устроить?» — думал он все об одном.

Солнце ярко светило, озаряя Лодзь и тысячи фабричных труб, которые в тишине воскресного отдыха, в чистом, прозрачном, не задымленном воздухе казались похожими на огромные рыжеватые сосновые стволы на фоне голубого весеннего неба.

Толпы рабочих, празднично одетых в светлые, уже летние костюмы с кричаще яркими галстуками, в картузах с блестящими тульями или в высоких, давно вышедших из моды шляпах, высыпали, держа в руках зонты, на Пиотрковскую, вереницами тянулись из боковых улиц, заполняли тротуары — тяжело движущаяся масса, послушно поддающаяся любому натиску; женщины-работницы в ярких шляпках, в приталенных платьях и светлых пелеринках или же в наброшенных на плечи клетчатых платках, гладко причесанные, с лоснящимися от помады волосами, в которые были воткнуты золотые шпильки или искусственные цветы, медленно семенили, растопырив локти и таким образом оберегая складки сильно накрахмаленных платьев или поднятые над головой зонтики, которые, как большие многоцветные мотыльки, колыхались над серым, неудержимо движущимся людским потоком, вбиравшим в себя по нуги все новые волны гуляющих.

Люди поднимали лица к солнцу, вдыхали весенние запахи и шли неторопливо, стесненные праздничной одеждой, непривычной тишиной, свободой, воскресным отдыхом, которым не умели по-настоящему воспользоваться, — взоры их были устремлены в одну точку, ослепленные сияющими лучами, в свете которых эти тысячи лиц, белых как мел, желтоватых, серых, землистых, истощенных, без капли крови, выпитой из них фабриками, выглядели еще более жалкими. Перед витринами магазинов, заполненными всяческой мелочью, гуляющие задерживались, но ненадолго и мелкими, тоненькими ручейками растекались по кабакам.

С крыш, из искореженных водосточных желобов и с балконов на головы прохожих и на грязные тротуары лилась вода — это таял давешний снег, стекая по фасадам дворцов и домов, оставляя длинные темные полосы на стенах, покрытых угольной пылью и сажей.

Мостовая, вся в ямах и выбоинах, была усеяна лужами с липкой грязью — проезжающие дрожки и коляски разбрызгивали ее на тротуары и на гуляющую публику.

По обе стороны улицы, тянувшейся по прямой до самых Балут, высились двумя плотными рядами дома и дворцы, похожие на итальянские замки и служившие складами хлопка. Были там и обыкновенные кирпичные четырехэтажные коробки с осыпавшейся штукатуркой. Были дома нарядные, с позолоченными железными балконами в стиле барокко, с узорными перилами, с лепными амурами на фризах и над окнами, за которыми виднелись ряды ткацких станков; были маленькие, дощатые, покосившиеся, с зелеными замшелыми кровлями хибары, за которыми в больших дворах возвышались могучие трубы и фабричные корпуса; другие постройки лепились к дворцу из красного фигурного кирпича в громоздком ренессансно-берлинском стиле, с резными каменными обрамлениями входов и наличниками, с большим барельефом на фронтоне, изображавшим аллегорию промышленности; два флигеля, украшенные башенками, отделяла от главного корпуса великолепная чугунная ограда, за которой в глубине виднелись огромные стены фабрики; были там здания, величиной своей и роскошью напоминавшие музеи, но являвшиеся всего лишь складами готовых тканей; были дома, перегруженные украшениями различных стилей, — в первом этаже ренессансные кариатиды поддерживали кирпичное крыльцо в старонемецком стиле, над которым третий этаж в стиле Людовика XV щеголял волнистыми линиями, обрамлявшими окна, и выпуклыми волютами, похожими на полные шпульки; иные дома высились наподобие торжественных храмов, и на их строгих, величественных стенах сияли золотом высеченные на мраморных таблицах имена: «Шая Мендельсон», «Герман Бухольц» и так далее.

То была смесь, как бы свалка всевозможных стилей, творения провинциальных каменщиков — повсюду торчали башенки, лепные украшения, с которых осыпалась штукатурка, зияли тысячи окон, громоздились каменные балконы, кариатиды, безвкусно украшенные фасады, балюстрады на крышах; внушительные подъезды, где швейцары в ливреях дремали в бархатных креслах, — и обычные входы в отвратительные, похожие на гноища дворы, которые постоянно заливала уличная грязь; магазины, конторы, склады, мелкие лавчонки, заполненные старой рухлядью, первоклассные гостиницы и рестораны, гнуснейшие кабаки, у которых грелась на солнце голытьба; здесь в щегольских экипажах, запряженных американскими рысаками по десять тысяч рублей за каждого, мчат по улице денежные мешки — там бредут нищие с синими губами, с отчаяньем на лице и жадным взором неизбывного голода.

вернуться

16

Тости Франческо Паоло (1846–1916) — итальянский композитор, получивший известность благодаря своим мелодичным песням на итальянские и французские тексты.