Изменить стиль страницы

Посуда самая невзрачная: не очень новые тарелки из потрескавшегося фарфора с голубками по краю.

Одному лишь Боровецкому подали коньяк и несколько сортов вина, сам Бухольц наливал ему, приговаривая:

— Пейте, пан Боровецкий, это хорошее вино.

Обед завершался в скучном молчании.

В столовой царила гнетущая тишина, лишь по временам попугай, которому не удавалось ничего стащить со стола, выкрикивал: «Болван!», повторяя словечко Бухольца в адрес лакея. И каждое слово, каждый звук отдавались гулким эхом в огромной столовой, где могло поместиться человек двести, обставленной темными дубовыми резными поставцами в старонемецком стиле и такими же табуретами.

Большое венецианское окно выходило на фабричную стену и света давало не много — был освещен лишь тот конец стола, у которого сидели обедающие, а все прочее тонуло в рыжеватой полутьме, из которой как черные тени появлялись лакеи.

Но вот лучи солнца пробились с одной стороны окна, и на половину стола легла полоса багряного предзакатного света.

— Опусти штору! — крикнул Бухольц, который не любил солнце и с удовольствием смотрел на засиявшую электрическими лампочками люстру.

Наконец обед кончился, к удовольствию Кароля, которого от этой тишины и скуки клонило ко сну.

Пани Бухольц снова поцеловала мужа в голову, подставив ему руку для поцелуя, затем автоматическим движением протянула ее Боровецкому, после чего он уже долго не сидел обменялся несколькими фразами с доктором и, так как Бухольц задремал в кресле, ушел, не простившись с ним.

Столовая опустела, остался только спавший в кресле Бухольц да лакей, который неподвижно стоял поблизости, не сводя с него глаз, готовый по первому кивку исполнить его волю.

Очутившись на улице, на свежем воздухе, выйдя на яркий солнечный свет, Боровецкий вздохнул с чувством огромного облегчения.

Он отослал ожидавший его экипаж Бухольца и пошел пешком — пересек парк и возле фабрик свернул с Пиотрковской на узкую немощеную улочку, которая вела за город и по одной стороне которой стояли длинные, мрачные рабочие казармы.

Их безобразный вид нагонял тоску.

Большие трехэтажные каменные коробки без каких-либо украшений, с голыми кирпичными стенами неприятно красного цвета, изгрызенными непогодой, высились на улице, покрытой зловонной грязью; ряды окошек, в которых кое-где белела занавеска или стоял горшок с цветами, глядели на могучие корпуса фабрики, расположившейся по другую сторону улицы за высоким забором и шеренгой тополей-великанов с сухими верхушками, стоявших будто грозные скелеты и отделявших унылые казармы от фабричных корпусов, которые в тишине воскресного отдыха, онемевшие, безмолвные, но могучие, выгревали на весеннем солнце свои безобразные телеса и хмуро поблескивали тысячами окон.

Боровецкий шел вдоль домов по узким мосткам и камням, местами совершенно тонувшим в грязи, на поверхности которой, как по воде, ходили волны, и брызги летели в окна первых этажей, в двери, за которыми в сенях и коридорах слышались детские голоса.

За домами тянулся длинный сад, отделенный дорогою от обширных пустырей, в глубине которых виднелись вдали красные стены фабрик и разбросанные в беспорядке одинокие постройки. С этих пустырей дул холодный, сырой ветер, он шелестел листьями живой изгороди из грабов — засохшие, желтые, они тряслись при каждом порыве ветра и падали на черные, раскисшие тропинки сада.

В саду стоял двухэтажный дом, где жил помощник Кароля Муррей; в этом доме и Каролю предлагали от фабрики квартиру — весь второй или первый этаж на выбор, но у него было непреодолимое отвращение к этому унылому месту.

С одной стороны окна дома выходили на дворы рабочих казарм, с фасада они глядели в сад и на фабрику, а по левую сторону дома, как и перед фасадом, тянулась последняя улица окраины, также немощеная, с глубокими канавами, вдоль которых росли старые, умирающие деревья, все больше клонившиеся, подмываемые потоками грязной воды с соседних фабрик; за деревьями простирался большой пустырь с множеством ям, луж гнилой воды, окрашенной отходами из белильни, с кучами мусора, который вывозили сюда из города; виднелись там и развалины кирпичных печей, и засохшие деревья, остатки загонов для скота, кучи оставленной с осени глины, дощатые хибарки и небольшие мастерские, примыкавшие к лесу, который поражал видом здоровых красноватых стволов и четкими, ровными очертаниями.

Боровецкий терпеть не мог этот лодзинский пейзаж, он предпочитал жить в наемной и не слишком удобной квартире, зато в самом центре города и с друзьями, с которыми его соединяли не столько дружеские чувства, сколько многолетнее знакомство и привычка. Они жили вместе в годы учебы в Риге, вместе ездили за границу и несколько лет тому назад вместе оказались в Лодзи.

Боровецкий был химиком, специалистом по краскам, Баум изучил ткацкое и прядильное производство, а Вельт кончил торговые курсы. В Лодзи их насмешливо называли «Вельт и два больших Б», или «Баум и К°», или «Три лодзинских брата».

Муррей выбежал в сад ему навстречу, вытирая на ходу руки — они у него всегда были потные — большим, как простыня, желтым фуляром.

— Я думал, вы уже не придете.

— Но я ведь обещал.

— А у меня сейчас один молодой варшавянин, который недавно приехал в Лодзь.

— Кто же это? — равнодушно спросил Боровецкий, снимая пальто в передней, увешанной до потолка гравюрами, в основном изображавшими обнаженных женщин.

— Он коммерсант, хочет открыть здесь агентство.

— Черт побери, из десяти уличных встречных шестеро это приезжие, желающие открыть агентство, а девять желают нажить миллионы.

— Но в Лодзи это часто случается.

— Хорошо, если бы эти приезжие были настоящей «краской», а то ведь самая никчемная «протрава».

Варшавянин, по фамилии Козловский, небрежно поднялся с кушетки, чтобы поздороваться, и затем тяжело опустился. Он пил чай, который наливал ему из самовара Муррей.

Завязался оживленный разговор: Муррей утром побывал в городе и теперь рассказывал о последствиях банкротств.

— Больше двадцати фирм полетят к черту сразу же, а скольким устроят кровопускание, это пока неясно. Во всяком случае, Волькман шатается. Гросман, зять Грюншпана, подсчитывает свои капиталы, а о Фришмане говорят, что он только ждал случая и теперь поспешил объявить себя банкротом — боялся, как бы не помешали, а ему необходимо что-то получить, чтобы выплатить зятю приданое. Ходит слух, что и Травинский нынче бегает по банкирам, что-то с ним худо. Да вы же его знаете, пан Боровецкий.

— Наш приятель по Риге.

— Вижу, у вас тут настоящие Содом и Гоморра! — воскликнул Козловский, размешивая сахар.

— А в Варшаве что слышно? Все «Микадо» в моде? — насмешливо спросил Кароль.

— О, это давным-давно отошло.

— Признаюсь честно, я не au courant[15] варшавских новинок.

— Да, вижу. Теперь у нас гремит «Продавец птиц», потрясающая штука! «Ну еще, ну еще, пой скорей песнь свою, соловей», — негромко, но с чувством пропел Козловский. — А еще доложу вам, что Чосновская просто божественна.

— Кто эта дама?

— Вы не знаете? Нет, в самом деле не знаете? Ха, ха, ха! — расхохотался во все горло варшавянин.

— Пан Роберт, покажите мне вашу новую мебель, попросил Кароль.

Они пошли на другую половину квартиры.

— Да тут у вас целый мебельный магазин! — с удивлением воскликнул Кароль.

— А ведь красиво, правда? — с горделивым самодовольством спросил англичанин; его светлые глаза сияли, большой рот еще больше растягивался в невольной улыбке, когда он показывал свои приобретения.

В маленькой уютной гостиной, устланной светло-сиреневым ковром, стояла мебель с желтой обивкой. Портьеры также были желтые.

— Чудесное сочетание! — восхитился Кароль, любуясь приятной гармонией красок.

— А ведь красиво, правда? — повторял с сияющим лицом хозяин, вытирая руки, прежде чем тронуть шелковые занавески.

вернуться

15

в курсе (фр.).