Изменить стиль страницы

В украшенной перстнем руке он держал сигару, затягивался редко, выпячивая мясистые красные губы.

— Францишек! — крикнул он в сторону передней, внимательно понюхав сигару. — Принеси-ка мне из моего кабинета коробку с сигарами, эта совершенно сырая. Я ее положу на печь, а ты смотри, чтоб не пропала.

— Ежели ей суждено не пропасть, то не пропадет, — проворчал Францишек.

— Что тут за торжество? — спросил Мориц у Феликса Фишбина, также принадлежавшего к семейству Грюншпанов; Фелюсь, сидя в кресле-качалке, пускал клубы дыма и усердно раскачивался.

— Gross-familien-Pleiten-fest[18], — ответил тот.

— Я пришла к отцу за советом и просила всех прийти, чтобы мы все вместе подумали и сказали моему мужу, раз он меня не хочет слушать, что если он и дальше будет так вести дело, то мы останемся без копейки, — энергичным тоном начала говорить молодая, хорошенькая, изящно одетая брюнетка в черной шляпе, старшая дочь Грюншпана.

— Сколько вам должен Лихачев? — деловито спросил студент университета, рыжеволосый, рыжебородый, с длинным семитским носом, и принялся грызть карандаш.

— Пятнадцать тысяч рублей.

— Где векселя? — спросил Грюншпан, играя золотой цепью на своем округлом животе, обтянутом бархатной жилеткой, из-под которой свисали два белых шнурка.

— Где векселя? Да везде! Я расплачивался ими у Гросглика, платил за товар, платил Колинскому за последнюю поставку. Чего тут долго говорить! Он там обанкротился, векселя возвратятся ко мне, и нам придется платить. Я же поставил свое жиро.

— Вот, отец, слушайте его побольше! Он всегда так говорит. Да что ж это такое? На что это похоже? И это коммерсант! Это купец! Разве настоящий фабрикант говорит: «Я должен — и я заплачу!» Так говорит глупый мужик, который дела не понимает! — кричала женщина, и слезы огорчения и гнева блестели в ее больших, темных, как маслины, глазах.

— Я удивляюсь, Регина, я очень удивляюсь, что ты, умная женщина, не понимаешь таких простых вещей, на которых основана не только коммерция, но вся жизнь.

— Я понимаю, я очень даже хорошо понимаю, мне только не понятно, почему ты, Альберт, хочешь выплатить эти пятнадцать тысяч рублей.

— Потому что я должен! — тихо произнес Альберт, опустив голову; лицо у него было бледное, измученное, на тонких губах блуждала иронически-грустная улыбка.

— Он опять за свое! Ты брал хлопок-сырец в кредит, и там ты должен, согласна; но ведь ты также давал сырец в кредит, и тебе должны; а если они не платят, если они объявляют банкротство, так что же должен делать ты? Ты, что ли, должен платить, да? Выходит, ты должен терпеть убыток из-за того, что Фрумкин хочет заработать, да? — вся красная, кричала Регина.

— Недотепа!

— Ай, ай, ай, и это коммерсант!

— Ты должен договориться, ты должен на этом заработать хоть пятьдесят процентов.

— Регина права!

— Нечего тебе тут разыгрывать глупую честность, речь идет о крупных деньгах.

Так, с разгоряченными лицами, размахивая руками, кричали вокруг Альберта родичи.

— Тише, евреи! — небрежно бросил Феликс Фишбин, покачиваясь в кресле.

— Платить! Платить! Это и дурак сумеет, каждый поляк сумеет, подумаешь, великое искусство!

— Но давайте же договоримся, господа! — старался всех перекричать Зыгмунт Грюншпан-сын, студент университета; расстегнув ворот мундира, он стучал ножом по стакану и рвался выступить с речью, но никто его не слушал, все разом говорили, возмущались, только старик Грюншпан молча ходил по комнате и презрительно поглядывал на зятя, который, облокотясь на стол, обменивался с Морицем понимающими взглядами.

Мориц, нетерпеливо ожидая окончания совета, наблюдал за стариком и прикидывал, предлагать ли ему участие в деле или не предлагать. Сперва эта мысль захватила Морица, но чем дольше он ждал, тем сильнее становились сомнения и что-то вроде безотчетного стыда охватывало его при воспоминании о Кароле и Бауме. К тому же он не решался довериться Грюншпану, присматриваясь к этой круглой хитрой физиономии и маленьким, бегающим глазкам; окидывая оценивающим взором всех присутствующих, они чуть задержались на светлых панталонах развалившегося в кресле Фишбина, затем словно бы взвесили золотой брелок Альберта Гросмана, который все еще сидел, понурив голову и уставясь в пол, будто не слыша угрожающих криков жены и вторивших ей родственников, собранных сюда для того, чтобы не позволить ему оплатить векселя и заставить объявить себя банкротом; наконец бегающие эти глазки прощупали пухлый бумажник, в котором лихорадочно рылся, что-то ища, Ландау, старый еврей с длинной рыжеватой бородой и в шелковой ермолке.

Нет, Мориц чувствовал, что все меньше ему доверяет.

— Ша, ша, господа! Попьем-ка теперь чаю! — воскликнул Грюншпан, когда прислуга внесла шумящий самовар.

— Попроси сюда панну Мелю! — приказал он Францишеку.

Все притихли.

В комнату вошла Меля, приветствовала общество кивком и села разливать чай.

— От всего этого я еще больше расхвораюсь, у меня уже сердце болит, ни минуты покоя нет! — жаловалась Регина, утирая заплаканные глаза.

— Ты и так каждый год ездишь в Остенде, теперь по крайней мере будет ради чего.

— Ты, Гросман, не говори так, это мое дитя! — громко крикнул Грюншпан.

— А ты, Меля, со мной не поздоровалась, — шепнул Мориц, садясь рядом с младшей дочкой Грюншпана.

— Я поклонилась всем, разве ты не видел? — прошептала она в ответ, подвигая стакан Зыгмунту.

— А я хотел бы, чтобы ты со мной поздоровалась отдельно, — так же тихо продолжал Мориц, помешивая в стакане.

— Зачем это тебе? — И она подняла на него серо-голубые грустные глаза на хорошеньком личике с изумительно правильными чертами.

— Зачем? Просто я бы очень хотел, чтобы ты обратила на меня внимание, — мне так приятно смотреть на тебя и говорить с тобой, Меля.

Легкая улыбка тронула ее пухлые, очень красивые губки, напоминавшие цветом бледные сицилийские кораллы; однако Меля, ничего не ответив, налила чай в блюдце и подала его отцу, который стал пить из блюдца, не переставая ходить по комнате.

— Разве я сказал что-то смешное? — спросил Мориц, уловив эту улыбку.

— Да нет, просто я вспомнила то, что сегодня утром сказала мне пани Стефания, — будто вчера в театре ты ей говорил, что не умеешь флиртовать с еврейками, женщины этого сорта, мол, тебя не волнуют. Говорил ты это? — И она пристально на него посмотрела.

— Говорил. Но, во-первых, я с тобой не флиртую, а во-вторых, в тебе, право же, нет ровно ничего еврейского. Слово чести! — поспешно прибавил он, увидев опять на ее устах мимолетную улыбку.

— То есть ты хочешь сказать, что я в этом похожа на тебя. Благодарю за откровенность.

— Тебе это неприятно, Меля?

— Мне это совершенно безразлично. — Голос ее прозвучал так сурово, что Мориц с удивлением заглянул ей в глаза, но не нашел в них объяснения — глаза Мели были прикованы к блюдцу, в которое она опять наливала чай.

— Поговорим спокойно, всегда же можно как-то поладить, — опять начал Зыгмунт, расчесывая маленькой гребенкой красную, как медь, бородку.

— Да что тут говорить! Пусть отец сам скажет Альберту, что, если он будет вести дело таким образом, мы через год можем обанкротиться по-настоящему. Меня он не желает слушать, у него, видите ли, своя философия, нет, пусть отец ему скажет, что он хотя и доктор философии и химии, а дурак, потому что швыряется деньгами.

— А может, отец лучше бы сказал ей, чтобы она не вмешивалась в дела, потому что ничего в них не смыслит, и чтобы не изводила меня своими криками, а то в конце концов это может мне надоесть.

— И это мне за мою доброту, за мое доброе сердце! Такие слова!

— Помолчи, Регина!

— Не буду молчать, ведь речь идет о деньгах, о моих деньгах! Я его извожу, я могу ему надоесть, подумаешь, граф лодзинский! — со злостью восклицала Регина.

— Пусть договорится на пятьдесят процентов, — деловито посоветовал Ландау.

вернуться

18

Большое семейное торжество по поводу банкротства (нем.).