Изменить стиль страницы

— Если так, делайте что считаете нужным.

И потом уже не открывал рта до конца заседания. А наутро понес в партком заявление.

— Ну хорошо, допустим, я был резок, — сказал Во­робьев, внутренне продолжая злиться. — Но как мне с ним работать, если он гнет свое, ни с чем не считаясь?

— А ты его научи считаться, — сказал Диденко. — На то ты и партийный руководитель.

— Не знаю, — буркнул Воробьев. — Видимо, я очень плохой руководитель. Пока со стороны смотрел — все ясно было. А как сам взялся — между пальцев потекло. И никак не найду стержня, вокруг чего все бы верте­лось... Работаю с утра до вечера, а воз ни с места.

— Уж и ни с места, — с улыбкой сказал Диденко. — Знаешь, Яков Андреич, что тебе нужно? Отдохнуть, успокоиться, погулять вечерок — вот и все! Гляди, как похудел с тех пор, как начальством стал! А ну, пошли вместе, пройдемся до трамвайного кольца, подышим.

Они вышли в безветренную тишину весеннего вече­ра, и оба разом изумленно огляделись и глубоко вдох­нули теплый воздух. Небо было ясно, только два легких облачка бежали по нему, и одно будто догоняло другое, но никак не могло догнать. Молодые клены, посажен­ные у ворот завода несколько дней назад, выделялись в неярком свете вечера каждой веточкой, каждым лист­ком, и видно было, как на одних листочки свернулись и вяло поникли, а на других уже воспрянули и бойко распрямили свои зеленые ладошки.

Диденко, вопреки обыкновению, шагал медленно. Воробьеву не хотелось заговаривать с ним. Вечерняя благодать пробудила в нем мысли о Груне, и ему стало грустно, — встречаться им становилось все труднее, по­тому что теперь он был на виду, а короткие встречи в цехе, на людях раздражали обоих, вызывая взаимные упреки и обиды. Боясь огорчить ее, он никогда не по­зволял себе высказаться до конца, но разве ее клятва не изменять памяти мужа и жить только ради дочки не превратилась в формальность, в ложь? В конце кон­цов, Груня цепляется за свою клятву только потому, что боится оскорбить Ефима Кузьмича, боится разбить ореол почтительного восхищения, который окружает ее в цехе. Когда-то это было прекрасно, а стало фальшиво. Воробьеву не хотелось думать о Груне плохо, а мысли приходили злые, обидные, и ему было жаль, что они непрошено лезут в голову... А вечер так хорош, и так славно было бы зайти к ней сейчас, ничего не опаса­ясь, и позвать: белые ночи, Груня, пойдем, побродим!

— Ты женат? — неожиданно спросил Диденко.

Воробьев отрицательно мотнул головой, а про себя подумал: знает!

— Почему?

Воробьев молча пожал плечами.

— Ты парень молодой, ладный, женщины тебя лю­бят, наверно. Ну и ты их... так? В молодости это хо­рошо. А жена — друг и помощник — еще лучше. Устой­чивость в жизни дает.

Диденко помедлил и добавил:

— Впрочем, в этом ты и сам разберешься.

Воробьев так и не вымолвил ни слова. Диденко неспроста затеял этот разговор, — наверное, что-нибудь прослышал. Судачат о нем и Груне на заводе? Возмож­но. Ведь вот недавно, когда Воробьев узнал, что слу­чилась какая-то беда с Валей Зиминой и обвиняют в этом Гаршина, он решил поговорить в открытую с Гаршиным. Тот пришел мрачным, без обычных шуточек (таким он и ходил последнее время, что было всеми за­мечено). Но на вопросы Воробьева Гаршин рассмеялся и дерзко ответил: «Я прямо в толк не возьму — цех у нас или монастырь? Два раза проводил девушку, и уже в грешники попал! А кто и впрямь грешен, те судят!» Он подмигнул, искоса наблюдая, как смутился Воробь­ев. Намек ясен. И нет ничего мудреного, что слухи до­шли до Диденко. Признаться ему? Посоветоваться?

Только что Воробьев собрался с духом, чтоб при­знаться и посоветоваться, как Диденко заговорил сам, и как будто уже о другом:

— Есть у Маркса такая мысль, что революция необ­ходима не только потому, что нельзя никаким иным спо­собом свергнуть господствующий класс, но и потому, что свергающий класс только в революции может очи­ститься от всей мерзости старого общества и стать спо­собным создать новое. Понимаешь? Ломая старое, очи­щаемся сами. И строим с тем, что у нас есть, из того, что у нас есть. Тебе, твоему поколению уже легче. Три десятилетия советского строя.  Народ уже воспитан в социализме. Но ведь и старья еще немало? Мы гово­рим — пережитки. У одного их побольше, у другого по­меньше, у третьего, кажись, и вовсе нет старья в душе. А копни его насчет материальных дел или, скажем, в отношении к женщине — и, пожалуйста, вылезло!

Воробьев искал внутреннего смысла этого рассуж­дения — к чему Диденко ведет? Или все о том же — мне в упрек?

Они шли по проспекту, давно миновав трамвайное кольцо. В легких сумерках впереди возникали освещен­ные указатели трамвайных и автобусных остановок, приближались и, померцав сбоку, отодвигались назад. Диденко шел дальше размеренным шагом и молчал.

— Вот так и с Любимовым, — вдруг сказал он. — Кто он такой?  Грубо говоря — пределыцик. Человек формально-математического мышления: три станка за столько-то часов могут дать столько-то, а для того, чтобы дать в два раза  больше, нужно  шесть станков. Арифметическая задача для третьего класса! Станки он знает здорово, а человека у станка — не понимает. Тур­бину он чует, как мало кто, а вот как нужно работать в эпоху перехода к коммунизму — не чует. Не чует, ну что ты будешь делать! Я уж ему сегодня толковал, тол­ковал, — соглашается, а вижу — все мимо.

— Так какой же он тогда, к черту, руководитель! — со злостью воскликнул Воробьев.

— Ему и трудно, — спокойно ответил Диденко. — И с ним трудно. А отметать его все-таки нельзя. Куда же ты его денешь? Я б его не назначал начальником цеха, но это уж дело прошлое... или будущее. А пар­тийная задача, куда ты его ни поставь, одна и та же! И ты на него погляди вот с той точки зрения Маркса, понимаешь? И возьми от него все, на что он способен, и чисти помаленьку и осторожненько, день за днем. Ничего, что у него образования больше, и старше он, и опытнее. Зато у тебя больше партийности.

— А знаете что, Николай Гаврилович? — оживляясь, сказал Воробьев. — Я с такой точки зрения не смот­рел... а ведь это интересно — переломить! Даже захо­телось...

— Работать с людьми вообще интересно, — отклик­нулся Диденко. И после паузы спросил: — Так что же ты считаешь главным в своей работе?

Воробьев подумал и ответил:

— Сделать так, чтобы выпустить к октябрю четыре турбины.

— А как? Вот ты спрашивал о стержне. Так в чем он, по-твоему, — стержень?

— Не знаю, — честно признался Воробьев. — А в чем, Николай Гаврилович?

— По-моему, стержень — массово-политическая ра­бота.

— Стержень всего?

— Ага, — подтвердил Диденко и совсем замедлил шаги, чтоб удобнее было говорить. — Да, друже, именно она. От нее — все. Вот у тебя много разных людей, ко­торых ты должен вести на досрочное выполнение плана, а вообще-то говоря — к коммунизму. Так? И у каждого, кроме завода, кроме производства, есть свое: один го­нится за заработком, у другого жена хворает, третий обиделся на мастера и хочет ему досадить. Тот готовится к экзаменам, другой — болельщик футбола и готов с работы удрать, лишь бы увидеть, как «Зенит» побьет «Динамо» или, на беду, «Динамо» всыплет «Зениту»... А твоя задача — так охватить их всех влиянием партии, чтобы все эти разные люди делали сообща общее дело, и притом с душой, как можно лучше.

Он вдруг засмеялся:

— Иного хорошего парня выберут руководителем, и — откуда что берется! — он уже говорит не как все, а особым каким-то натужным голосом, будто на пло­щади. Или, наоборот, этаким приглушенным «руково­дящим» голосом, до того многозначительным, что пона­чалу думаешь — он невесть какие умные истины изре­кает! А вслушаешься — один туман. Слово должно быть ясным, простым и до конца правдивым. Это ты запомни, Яков: надо говорить людям правду, одну правду, даже если она горькая. Народ все поймет, если объяснишь, что плохо и как исправить. Кто начинает привирать, недостатки замазывать, красивыми словами суть дела затемнять — тех народ не уважает, не любит. И за та­кими не пойдет.