Изменить стиль страницы
Чем живут в такой вот час смертельный
Эти сосны испокон веков?
— Лишь мечтой стать мачтой корабельной,
Чтобы вновь коснуться облаков.

Для меня же его заветом остаются слова о детстве: «Вся человеческая борьба, судьба — есть утверждение детства, борьба за детство. У кого сколько хватит сил».

Париж, 1990
О ДУДОЧНИКЕ С ФУРМАННОГО ПЕРЕУЛКА

…У кого сколько хватит сил. Душевного оружия, полученного в детстве, Ирине, наверное, хватит для борьбы с любой средой…

Не знаю, хватило бы мне моего душевного оружия, не приди мне (и не только мне!) на помощь человек, о котором уже не раз поминалось на этих страницах. Это моя учительница, а впоследствии подруга Инна Малинкович, о которой та же Ариадна писала: «Она по-настоящему хороший человек, даже без прилагательного: по-настоящему человек».

На праздничном утреннике в школе девятилетняя девочка страстно читает стихи Маяковского:

Я земной шар чуть не весь обошел —
И жизнь хороша,
И жить хорошо!
А в нашей буче —
Боевой, кипучей —
Итого лучше!

На ней белый фартук и красный пионерский галстук. Это моя подруга Галя. Мы с ней сидим на одной парте с первого класса. Сегодня ночью ее бабушку, старого члена партии большевиков, еще с дореволюционных времен, увезли в черном «воронке». Галя обожает бабушку, однако не сомневается ни секунды: бабушка — враг. Уже давно она позволяет себе скептически усмехаться при имени Сталина.

Дети с восторгом аплодируют. В углу зала, на маленькой табуретке, я вижу свою новую учительницу английского языка, приткнувшуюся в последних рядах. Издалека я ловлю ее страдающий взгляд. Мы обе любим Галю — это на редкость одаренный яркий ребенок; бывают такие в классе: зарвавшийся молодой учитель задает вопросы уже почти по университетской программе, и всегда взметнувшаяся Галина рука: «Меня, меня спросите!»

Идет урок. Мы снова сидим с Галей рядом. Я стараюсь не поднимать головы, скрывая и свою недавнюю беду: несколько месяцев назад арестовали маму.

К таким детям пришла Инна в начале пятидесятых годов. Эту самую школу в Потаповском переулке сама она окончила с золотой медалью в 1947 году. И вот после университета вернулась туда же.

Наверное, в другие времена ее ждала бы аспирантура и университетская карьера. Но в жуткие пятидесятые, когда, как говорил Леонид Ефимович Пинский, ее учитель[42], «маразм крепчал», школа была единственным прибежищем для интеллигентной еврейской девушки. Однако судьба не ошиблась, облюбовав ей именно это поприще. Дети оказались ее призванием, страстью, жизнью. В них она осуществилась, начиная с нас, с косичками по циркуляру, в черных форменных фартучках, смирно сидевших под портретом Сталина, и кончая уже последними, израильскими, так же любившими ее, как и мы, и проводившими в декабре 1992 года на иерусалимское кладбище.

У нее был дар располагать детей. И, как всякий дар, он необъясним. Наверное, она сама была во многом ребенком (как страдала она всю жизнь от своей «невзрослости» — видно по ее письмам), и легче всего ей было с детьми.

У этих детей были непростые судьбы. Об арестованных родителях не говорилось. Как выяснилось потом, спустя много лет, — не было семьи без трагедии, но мы были пионерками звена имени Зои и Шуры и с упоением читали на утренниках «Стихи о советском паспорте». У меня были арестованы бабушка, мама, дед был выгнан с работы как сын священника, в доме ненавидели Сталина, я росла под влиянием Б. Л. Пастернака, близкого друга нашей семьи, — и, однако, мне страшно хотелось быть как все, я страдала от своего изгойства, скрывала, изворачивалась.

Чтобы расковать этих детей, разговорить их, Инна сразу организовала кружок. Это был в буквальном смысле «кружок» — сидели вокруг нее и смотрели ей в рот — английского языка. Там мы читали и переводили Байрона, Китса, Шелли, даже Шекспира (а кто умел — и стихами! Я стихами!). И вот однажды на занятия этого кружка я принесла миниатюрное оксфордское издание Шелли с дарственной надписью Б. Л. Пастернака мне.

С этой минуты, с этого движения — когда Инна открыла книжечку и увидела надпись — и началась наша дружба, прошедшая через всю жизнь.

— Ого, — сказала Инна, и я почувствовала, как она волнуется. — Какие у вас друзья!

— А что? — ответила я почти с вызовом. — Хорошие!

— Да, очень хорошие!

Это был уже диалог посвященных. В то время моя мама за эту дружбу уже который год была в лагере, Борис Леонидович был предметом оголтелой травли, и я, признаваясь своей учительнице в подобном знакомстве, открывала тайный кусок своей личной жизни, за которую боялась. Но она одобрила меня, и с этой минуты кончилось мое детское одиночество.

Я часто провожала ее после кружка к ней домой в Фурманный переулок, где она жила. Мы шли вдоль Чистых прудов, мимо катка, над которым заливалась Шульженко, горели заснеженные фонари, катилась веселая, для меня тогда недосягаемая жизнь, и она наставительно допрашивала: «А какие стихи вы любите? Гумилева? Светлова? Ну, это все побрякушки!»

А потом в ее комнате, в которую мы проходили мимо спящих за ширмами родичей, комнате, которая стала моим вторым домом и где я помню каждый предмет, она читала мне другие, «настоящие» — Тютчева, Баратынского, Батюшкова.

С ее голоса я узнала эту поэзию. Ее глазами увидела живопись — сначала в скромных черно-белых альбомчиках, потом в музеях. С ее голоса узнала музыку. Телефона у нас в те времена не было, и обычно я звонила ей из автомата у Покровских ворот, можно ли зайти. «Сегодня обязательно, надо прослушать Глюка, мне на два дня одолжили пластинку». С техникой она всегда была не в ладах, поэтому эти прослушивания часто превращались в отчаянную борьбу с проигрывателем, и, если она в этой борьбе побеждала, из хриплого «Аккорда» лились божественные звуки. «Как в каждой идеально классической опере самая лучшая часть — средняя, а в ней — центральная мелодия, здесь это песня флейты». Слушали песню флейты. За большим окном-фонарем темнело, начинал медленно падать тяжелый, серый снег. Кудрявый красавец — молодой Блок с бантом (карандашная копия) — витал между окном и книжным шкафом, благословляя белокрылый пожар за окном…

— Да, я тоже очень люблю, когда идет снег. Так устаешь от всяких видов человеческой деятельности, так радуешься, что вот происходит что-то не зависящее от человека — снег, дождь, метель…

Мне нравился ее способ видеть мир, формулировать, оценивать людей и события, я впитывала ее словечки, характеристики, повторяла ее мнения. На какое-то время я превратилась в маленькую обезьяну, копировала ее манеру говорить, даже почерк. И что же, я совсем не жалею об этом, ведь «час ученичества, он в жизни каждой торжественно неотвратим…».

Она любила определение Сент-Экзюпери «человек — это узел связей» и сумела связать узлом вокруг себя столько разных детских судеб! Прошло немного времени, и уже не одна я затаив дыхание слушала в сумерках «Песню флейты» — комната постепенно наполнялась, дети были разные, с разными склонностями, но все мы понимали, что здесь, в этих стенах, нам приоткроется дверца в иной мир, что здесь нас научат плыть против течения… Нашу компанию называли по-разному. Ариадна Сергеевна Эфрон — «Тимур и его команда», кто-то — «Ученики Чародея», кто-то, кажется мой брат, придумал милое и нейтральное — «ушатики», а все вместе — «Ушатия». Ну что-то вроде Швамбрании.

Когда спустя много лет, уже в Иерусалиме, сравнительно незадолго до смерти, она вновь вернулась к интересам своей молодости, то ее последним «русским вздохом» стала Цветаева. Творчество Цветаевой, благодаря близости ее с дочерью поэта, Ариадной Сергеевной, вообще занимало особое место в ее духовной жизни. Для своей же итоговой работы она выбрала поэму «Крысолов». И, может быть, не последнюю роль сыграла здесь и сама тема поэмы — тема «увода», в данном случае — детей, вырывания их из привычного комфортного русла, из патерналистского лона государства, школы, семьи…

вернуться

42

Л. Е. Пинский, ее учитель, мэтр, преподававший историю западно-европейской литературы в МГУ им. М. В. Ломоносова.