Изменить стиль страницы

Может быть не отдавая себе в этом отчета, чувствовала и она себя таким же крысоловом, дудочником с Фурманного переулка — ловцом детских душ, и с помощью той же флейты — искусства — вырывала нас из Гамельна (о, родители даже очень ревновали!), объединяла, растолковывала, манила… Можно сказать, что из большевистского Гамельна она нас вывела. И этот «увод» был, конечно, повторением ее собственного пути, по которому увел ее другой учитель — Л. Е. Пинский, недаром первый вариант своей работы она посвятила ему такими словами: «Л. Е. Пинскому, учителю и сердцелову».

В комнате в Фурманном образовалась своя детская «Афинская академия». Сбившись в кружок (мы именно «сбивались» тогда, как овцы в степи в непогоду), мы внимали нашему «ушатому учителю», который по своим студенческим конспектам лекций Пинского вводил нас в мир европейской литературы. И хотя это было лишь отражением, копией, пересказом подлинного его курса, все, что я знаю, на что ссылаюсь, к чему обращаюсь в европейской литературе, до сих пор оттуда, из этих конспектов, с ее голоса. Имя Леонида Ефимовича никогда не называлось, говорилось «мэтр», и эта обстановка тайны, далекого присутствия какого-то очень большого авторитета (то, что он арестован, мы не знали, конечно), разумеется, удесятеряла и внимание, и благоговение.

Время шло, наступила «оттепель», вернулся Леонид Ефимович и предстал перед нами во плоти — в университете он прочитал несколько популярных лекций, помню одну — об эстетике Возрождения. Вернулась из лагеря мама, Б. Л. Пастернак стал снова бывать у нас в доме, и роли наши с Инной переменились — ее тянуло в наш дом, где было в ту пору много интересных людей, и, главное, Б. Л. Пастернак, его новые стихи, прямо из-под пера читавшийся роман. В нашем доме Инна познакомилась и с Ариадной Сергеевной Эфрон, только что вернувшейся из туруханской ссылки. Обаяние Али, какая-то спокойная сила, идущая от нее, заворожили мою бедную учительницу. И любовь ее к поэзии Марины Цветаевой началась тогда с обожания цветаевской породы, с изумления перед явленной одаренностью, сквозившей в каждом Алином жесте. Эту любовь пронесла она через всю жизнь, до смерти на Иерусалимских холмах.

Первая же их встреча была скорее отталкиванием — это произошло у нас в Потаповском во время нобелевской травли Б. Л. Пастернака, когда сочинялось знаменитое письмо Хрущеву от имени Б.Л. «Это не человек, а железка какая-то», — говорила мне потом о ней Инна. А Аля в свою очередь с обычным ее юмором: «Ну, жива учительша-то твоя, что весь вечер жестокие слезы лила?»

30 мая 1960 года умер Борис Леонидович. Со всей страстной самоотверженностью была с нами Аля в эти дни. Вот мы возвращаемся из Переделкина, выходим из машины, поддерживаем маму, идем через двор к подъезду. Во дворе Инна с ребятами из своего класса (она их классный руководитель) сажает тополя. Это субботник. Она держит в руке тополиную веточку, пахнет свежевырытой землей, веселые молодые лица вокруг. Я подхожу к ней и говорю, что все, все кончено, мы только что из Переделкина. Она роняет веточку, садится прямо на землю и плачет. Кто-то из девочек утешает ее, обнимает за плечи, вытирает платком ей слезы. Мы входим в подъезд.

А тополя выросли. И 30 мая они празднуют свой юбилей — в этом году им тридцать три года. Никто не подстригает их в зачумленном, заброшенном городе, и они вымахали до шестого этажа, и каждую весну наш балкон был усыпан их пухом — тем самым «валящим снегом с ног…».

Через два месяца после смерти Б. Л. Пастернака нас с мамой арестовали. Это был настоящий разгром, расправа, «избиение младенцев». Вывозили рукописи, книги, мебель, конфисковали комнату. На свободе остался мой младший брат. Что могли мы ожидать от 18-летнего мальчика, раздавленного обрушившейся катастрофой? Но мы получали все, что разрешалось заключенным, — адвокатов, посылки, передачи, письма, свидания. За всем этим стояла Инна, ее самоотверженность, ее поистине героические усилия. «Ушатия» сплотилась — это было уже не слушание полузапрещенных лекций о Шекспире, это были тяжелые ящики с посылками, раздобывание денег для нас, апелляции в прокуратуру, обивание порогов разных ГУМЗов, выбивание свиданий и дополнительных передач. А я капризничала, получив в посылке вздувшуюся банку с клубничным компотом или сгнивший зеленый лук — что, они не соображают, лук и здесь можно купить! Опять эти резиновые сапоги на слона! А «они» ночей не спали, чтобы у мена были витамины, сухие ноги и неотмороженный нос.

И письма Инна писала остроумные, веселые, талантливые, только кончались они часто любимым, пушкинским: «Печален я, со мною друга нет…»

В это-то время ее приняла и накрепко полюбила Аля. Она полюбила в ней все — и смешную хрупкую внешность, и очки («смотрит из-под своих очков, а сам такой верный-верный воробушек»). «Верный воробушек» — так она часто ее называла. «Инка — трогательная, трепетная, одна душа да очки… А вообще таких друзей, как Инка, нет на белом свете, это последний представитель вымершей породы бронтозавров от дружбы. Прелесть, что за человек». «Вчера выходила замуж их хозяйка (дело было в Тарусе летом). После свадьбы учитель с учеником (Инна с Наной Фрейдиной) на бровях пришли мне помогать воду таскать — наносили полную бочку, вот какие тимуровцы. Инка — по-настоящему хороший человек, даже без прилагательного: по-настоящему человек». Это все отрывки из писем Ариадны ко мне в лагерь.

А вот что писал «воробушек», узнав об Алиной смерти, уже из Израиля: «…и я осиротела, как будто лучшую часть меня у меня забрали. Хоть и не виделись мы столько лет, а как-то все зналось, что есть Аля, как будто другой мир, с другими людьми и другими ценностями. Теперь таких нет. И жизнь ее трагическая, и смерть бессмысленная, как за тридевять земель, где и большая часть жизни ее прошла. Не хочется „разбираться“, хочется плакать. Из всех моих „любвей“ — мужских и женских — она самая незаинтересованная с моей стороны и принадлежит еще молодости, когда так любилось, как никогда после. Может, поэтому для меня Аля — всегда прекрасна и ни в чем не виновата». Об Але она не забывала никогда и незадолго до смерти начала писать о ней воспоминания. Они остались незаконченными, и хотя это неотстоявшийся, «сырой» материал, в них так сказалась сама Инна, ее способность любить, ее верность.

В 1974 году Инна эмигрировала в Израиль. Уехала вместе с мужем, мечтавшим об «исторической родине». После ее отъезда мы осиротели, «Ушатия» распалась. И я могла бы сказать ее словами: «…как будто лучшую часть меня у меня отняли». Приживалась она на новом месте трудно. Ее письма, особенно первые, были просто отчаянными. Она тосковала по оставленным друзьям, языку, природе, по, как она писала, «даже мягкой траве». Она тяжело заболела, муж ее оставил. И в эти тяжелейшие дни на помощь ей пришла религиозная община. Эти люди, ее новые друзья, ее новая семья, буквально спасли ее от смерти.

Так началась ее новая, последняя жизнь в этой общине. Она соблюдала субботы, молилась, варила и ела что положено. Она нашла в себе силы полюбить свою новую жизнь, оценить людей, окруживших ее теплом и заботой. Она снова вернулась к детям — это были религиозные еврейские мальчики, которых она обучала английскому. Они привозили ей на велосипедах к субботе пироги и фаршированную рыбу, помогали убирать дом. Их мамы возили ее по врачам, приглашали на субботний кидуш. Они ее и похоронили. Это кладбище Гават Шауль, где нет привычных для России деревьев, травы, скамеечек, всей той трогательной пестроты и уюта православных кладбищ, по которым мы так часто гуляли с ней когда-то. И цветы не положены, друзья и родные кладут по камушку на надгробие. Так принято в этой стране. И могилы все одинаковые, и надписи, конечно, на иврите, справа налево… Мне часто снится сон, что я на этом кладбище и не знаю, куда положить свой камушек, — не могу прочитать надпись, и все могилы на одно лицо…

Но те тополя, что сажала она с детьми 30 мая в московском переулке, — это тоже память о ней, ее русское надгробье. И мраморная доска в вестибюле школы, где прошло почти тридцать лет ее жизни — ее учили, она учила. Среди окончивших школу с золотой медалью, среди первых, — ее имя, золотом по мрамору, по-русски. Когда я повела своего маленького сына в первый класс этой же школы, забыла и о звонке на урок — все стояла и трогала эти буквы…