Изменить стиль страницы
1997, Париж

И. Емельянова

Из записных книжек

Годы с Пастернаком и без него i_030.jpg
ОТРЫВКИ

Последние легендарные слова Кузмина: «Главное все кончено, остались детали». Но что такое эти «детали»? Проститься с петербургским небом, успеть сжечь старые письма, «смастерить» что-то из записных книжек?.. Во всяком случае, надо торопиться.

1985 год, 18 февраля. Поезд Москва — Париж.

…Проехали Минск. Я все стояла у окна в коридоре, смотрела на перрон в истоптанном сером снегу; несколько поездов прошло мимо, вплотную… Заглядывала в освещенные окошки — думала, а вдруг увижу Пранаса, он должен как раз через Минск сегодня возвращаться в свой Вильнюс. Ведь он не пошел на вокзал нас провожать, не хотел, говорит, показывать перед толпой свои тридцатипятилетние чувства. Нет, не удалось его увидеть, на всякий случай махала всем проезжавшим мимо поездам. Неужели никогда никого из тех людей, что толпились на перроне к удивлению проводника, я не увижу? Маму? Почему-то ее поддерживали под руки, это было несколько театрально, даже престарелая Адочка пришла своими ногами, несмотря на настоящую метель, которая мела по перрону «седой многогорбой пургой…».

И зачем я из упрямства решила все-таки ехать поездом? Наказана за свой «романтизм». Думала, что за три дня дороги приду в себя после безумных, по-настоящему безумных последних дней, отдохну от раздирающих душу прощаний, от множества лиц, которые сейчас плывут передо мной как в тумане… Андрюшка был как рыба в воде, сновал в толпе, румяный, веселый, а почти все плакали. К.З., впрочем, держалась молодцом, она рада, что «семья наконец-то будет вместе, ведь Вадик исстрадался без своих». Андрюшка заснул в купе (оно, слава богу, на двоих), а я не спала ни минуты, все виделись родные лица, шапки, засыпанные снегом, кто-то бежал за поездом (кажется, Давид), чуть не упал… Лети я самолетом, как Вадик настаивал, давно бы была в Париже — и весь этот надрыв остался бы позади. Завтра утром — Брест, таможня, где должны нас обыскивать, куда я, как унтер-офицерская вдова, послала на свои деньги телеграмму с просьбой, чтобы меня высекли, — такие советские правила: сообщила, что едет такая-то, что в Париж, что нуждается в тщательном обыске, — все это по требованию страшного московского таможенника, какого-то полумертвого деда, который тем не менее развинчивал даже пинг-понгские шарики и прочитывал старые газеты, в которые были завернуты чашки. Да, этого не забудешь.

19 февраля.

…Едем по Польше. Брест позади. Девица на таможне, копавшаяся в наших чемоданах, суровым гестаповским голосом допрашивала: «А где ваши драгоценности, деньги? Не хотите сказать? Ведь вы квартиру мужа кооперативную продали, где ваши деньги? Сейчас подвергнем гинекологическому досмотру, стыдно будет перед сыном!» А у нас только подушки зачем-то и книги. Еще кое-какая посуда, одеяло, сувениры — Ира Одаховская дала в последний момент Андрюшке на вокзале маленькую меховую сову — сову распороли… У меня в кошельке оказалось двести советских рублей — мама думала, что будет вагон-ресторан (что, естественно, должно было быть в таком поезде! Куда там…), чтобы мы пообедали. Девица торжествовала и все время грозила «досмотром». Явно наслаждалась нашей беззащитностью. Я отдала эти двести рублей носильщику, какому-то пожилому белорусу (дедов акцент!), чтобы он послал телеграмму маме, что все благополучно. Девица: «Рано вы телеграммы шлете. Мы вызвали специалиста проверять книги. Так не хотите сказать, где драгоценности?» А надо было бы ей сказать, как, кажется, сказал Голомшток в аэропорту после такого же «досмотра»: «Спасибо вам, девушка. Вы облегчили мне разлуку с родиной». Но я, конечно, на такое не способна. Сказала просто зло: «Не не хочу сказать, а говорю: у меня ничего нет».

25 февраля (черновик письма).

Мамочка дорогая! Митечко! Грипп у меня вроде прошел, осталась слабость. Квартира у Вадика чудесная и со вкусом, представь, обставлена. Но говорят, что это все он сделал в последний момент для нас, а был хаос и пыль веков. В шкафах свежевыстиранное белье (!!), только что взятое из прачечной. Холодильник двухэтажный. Телевизор «Филипс», но старый, без звука, подарила его приятельница Марьяна Сувчинская. Очень симпатичный вид из окна — видна Эйфелева башня, а с другой стороны — Пантеон. «Этаж хороший», как сказал Вадик. Париж по сравнению с Москвой маленький, какой-то ладный, как декорации в «Богеме». Впрочем, выходила только один раз, впечатления — из окна машины, когда Степан нас вез с вокзала на улицу Банкье (банкиров, стало быть)… Были во Фнаке — это универсам. Андрюшка буквально (искали с помощью продавца) заблудился в отделе игрушек, на рожице сменялись и краски, и эмоции, потел, страдал, выбирал… Вадик, конечно, как купец Калашников: заверните, мол, это все ребенку в полиэтиленовый пакет. Хотя по приезде и попрекал, что много едим, «так дело не пойдет, все дорожает» и т. п. Иногда, правда, попрекал наоборот, что мало едим, что он покупает, а продукты портятся, почему не едим, эту московскую проголодь пора забыть и т. п. Ну последовательность в мыслях и чувствах прежняя, вам известная.

…Мамочка, сколько еды — сыров, пирожных, паштетов! Так много, что человеку и не надо, а я все вспоминаю, как ты мечтала перед смертью поесть настоящего швейцарского сыра… Погода мне нравится — не соскучишься, то солнечно, то пасмурно, облака быстро бегут, очень много неба… Из знакомых никого не видела, телефон тут как-то не задействован, молчит, эта тишина, после нашего предотъездного безумия, оглушает и… огорчает. Позвонил Степан: «Как ты?» Я говорю, что тоскливо, непривычно, одиноко… А он: «Ну, не буду тебе мешать». Ох, Митечко, каково-то тебе сейчас разбирать вещи в нашем легендарном Потаповском!.. Забыла в ванной бусы, гранаты, их люблю, отдайте Леночке С., она сумеет мне передать.

…Вчера ходили в мэрию отдавать Андрюшку в школу. Он рвется, дома ему скучно. Удивительно, как лихо разговаривал с директоршей! И хотя таких детей обычно отдают в специальную школу (на первый год) для нефранкофонов, он произвел такое впечатление, что она его записала! Никто из французов даже не поверил. Вот обаяние!

…Борька пробыл с нами пять дней. Худой-худой, глазки запавшие, бледный. Грустно писать об этом, надо заново привыкать.

…Ты говоришь, что хочешь нас повидать «перед смертью». Хватит, мама, этого нытья! Ведь ты не «рассадница сумеречных настроений» по природе, отнюдь… И почему тебя поддерживали под руки на вокзале? Для пущего надрыва? Ладно, тем не менее принимаю к сведению и приеду при первой возможности.

Все еще не могу понять, что я уехала, кажется, сейчас проснусь, а рядом Арон храпит…

1987 год. Июнь. Париж.

Приехала Анюта (Саакянц). Какое счастье было встретить ее в аэропорту! «…Поэта дом опальный, о Пущин мой, ты первый посетил!» Хотя Анюту встречаю уже второй раз, первой, незабываемой, была встреча под дождем у входа в Центр Помпиду, прошлой осенью, когда она приехала еще «с группой», сумела оторваться от нее, в музей мы не пошли (да она и не любитель!) и все дни были вместе. На этот раз приехала по моему приглашению.

Вместе с ней пошли к Марьяне (Сувчинской). Против ожидания Марьяна Анюту узнала, назвала «Анечка». Да и вид получше: прическа, неистребимая элегантность, в кармане пиджачка зеленый платочек. В комнатах чисто, на камине в банке ирисы. Я поставила ей пластинки с записью чтения Б.Л., мучились со старомодным, давно бездействующим проигрывателем. Он читает «Генриха IV», сцену с Фальстафом в трактире, хохочет, захлебывается, живость необычайная. Марьяна, по-моему, реагировала лишь на тон, на тембр голоса, смысл же, увы, ускользал… Но зато спасительное «Дивно, душка!» все сглаживает.