Изменить стиль страницы

Он видел вблизи весело улыбающегося короля и смертельно бледную королеву («Как видно, на нее слишком сильно подействовали события революции!» — не без иронии заметил поэт в одном из писем).

Все это было так — и все-таки совсем не так! Андерсен увидел в Париже много — гораздо больше, чем в Германии в 1831 году! — но остался на поверхности явлений. Прежде всего ему мешало противоречивое отношение к революции. Мешало и плохое знание французского языка. Мешала замкнутость в кружке соотечественников, говоривших между собой больше всего о письмах из Дании и с педантичной добросовестностью посещавших обязательные для туриста достопримечательные места, — и не хочется, а неудобно: вернешься домой, будут спрашивать! Конечно, все это было интересно, живописно, грандиозно: и Лувр, и Версаль, и Собор Парижской богоматери. Но нельзя было услышать биение пульса тогдашнего Парижа в музеях и дворцах. Для этого следовало выбраться на рабочие окраины, побывать на фабриках и в мастерских. Для этого необходимо было как-то преодолеть барьер, стоявший между любопытствующим иностранцем и хмурыми небритыми блузниками, спорившими о политике в кабачках и на улицах.

Андерсен же увидел только то, что можно было увидеть, не переходя этого барьера.

Между тем отнюдь не только отблески отпылавших зарев освещали тогда Париж.

За показной стороной режима Луи-Филиппа многое скрывалось. И во время июльских торжеств из толпы неслись не одни приветственные возгласы.

Восстанавливая статую Наполеона, Луи-Филипп заигрывал с призраком покойного императора, надеясь этим привлечь к себе симпатии той части народа, для которой образ Бонапарта сохранил свое обаяние.

Празднуя годовщину революции, король в то же время употреблял все усилия, чтобы подавить новые вспышки народного недовольства, не без основания опасаясь, что Луи-Филиппа Орлеанского может постигнуть такая же судьба, как и Карла Бурбона.

В Париже в это время активно действовало «Общество прав человека и гражданина», члены которого называли себя наследниками якобинцев и вели пропаганду среди народа. Наиболее решительные из них призывали к восстанию и намечали его именно на дни июльских торжеств. «Ассоциация друзей свободы прессы» раздавала запрещенные книги и брошюры в мастерских и трактирах, уплачивала штрафы, наложенные правительством на авторов оппозиционных статей. Но и полиция не дремала: полицейский префект Жиске и генеральный прокурор Персиль, ненавидевшие все, что напоминало о революции, произвели многочисленные аресты.

Двадцать семь членов «Общества прав человека и гражданина» предстали перед судом. Персиль в громовой речи нападал на них как на врагов «священной частной собственности», наследников Марата, стремящихся «ограбить богатых людей в пользу нищих лентяев».

«Вы шайка лакеев, вы наемники короля, узурпаторы прав народа, я не признаю вас своими судьями!»— бросил в лицо обвинителям один из подсудимых. Присяжные признали обвиняемых невиновными. Полиции пришлось расстаться с намеченной добычей!

За год до приезда Андерсена в Париже проходили баррикадные бои под красным знаменем: их впоследствии описал Гюго в «Отверженных».

Уличные бои вспыхнули и год спустя, в апреле 1834 года.

Именно расходящиеся от Франции волны свободомыслия заставили даже такого закоренелого врага конституций, как датский король Фредерик VI, сделать уступку «духу времени» и ввести новый совещательный орган из представителей всех провинций, то есть сделать первый робкий шаг к парламенту.

Да, гром, услышанный Андерсеном в Париже, легко мог оказаться громом земным, а не небесным.

Запасшись рекомендательными письмами копенгагенских знаменитостей, Андерсен охотно посещал людей мира искусства, живших в Париже.

Казалось бы, прежде всего он должен был стремиться повидать Генриха Гейне, после 1830 года перебравшегося в Париж — поближе к очагу революций и подальше от прусской полицейской своры.

Но — странное дело! — Андерсен не искал встречи со своим литературным кумиром и вдохновителем. Он боялся показаться смешным и неловким немецкому поэту, известному своим острым языком. Андерсену за глаза хватало насмешек копенгагенцев — даже за границей они его достигали, и первым письмом с родины, которого он так нетерпеливо ждал, оказался злобный пасквиль на него, напечатанный «Копенгагенской почтой» и присланный анонимным «доброжелателем».

Но не только страх быть высмеянным удерживал его от визита к Гейне. В его отношении к Гейне была та же двойственность, что и в отношении к французской революции. Он страстно любил Гейне-лирика, но Гейне — атеист и вольнодумец и привлекал и отталкивал в одно и то же время. Андерсен-поэт умел быть смелым и самостоятельным. Андерсен — воспитанник умеренных и благоразумных копенгагенских интеллигентов и чиновников боялся политических и религиозных крайностей.

Знакомство с Гейне все-таки состоялось, но это вышло случайно.

На вечере в обществе «Литературная Европа» к Андерсену подошел невысокий человек с живым выразительным лицом.

— Я слышал, что вы датчанин, — сказал он, — а я немец. Датчане и немцы — братья. Вот я и хочу пожать вам руку.

Это и был Генрих Гейне. Смущенный Андерсен вскоре приободрился и со свойственной ему непосредственностью объяснил Гейне, что не решался посетить его, боясь показаться смешным.

Завязался непринужденный разговор, в котором Гейне обнаружил хорошее знакомство с датской литературой и, к радости Андерсена, заявил, что Эленшлегер — один из величайших поэтов Европы.

Потом Гейне посетил Андерсена, и тот счел неудобным не ответить на визит: в оправдывающемся тоне он писал об этом фру Лэссе, своей набожной приятельнице.

Однако настоящей близости между поэтами не возникло, дело ограничилось несколькими прогулками по парижским бульварам и более или менее поверхностным обменом литературными мнениями и парижскими впечатлениями.

— Счастливого пути, поезжайте в Италию, а потом напишите о том, что видели, по-немецки, чтоб я мог прочесть! — сказал на прощание Гейне и по просьбе Андерсена записал это напутствие в дорожный альбом, с которым не расставался датский путешественник.

В середине августа Андерсен уехал из Парижа в маленький швейцарский городок Локль, расположенный высоко в горах. Там ему предложили гостеприимство дальние родственники его старой копенгагенской приятельницы фру Юргенсен, обещая тишину и покой, соблазнительные после парижского шума и грохота, живописные виды и практику во французском языке: волей-неволей придется бегло заговорить, ведь во всем Локле никто не знает ни слова по-датски! Отдохнув, можно будет двинуться дальше, в Италию.

Кроме усталости после трехмесячной беготни и всегдашней жажды перемен, он стремился к обещанной тишине Локля еще и потому, что хотел без помех отдаться завершению нового произведения, начатого в Париже. Это была стихотворная драма «Агнета и Водяной» на сюжет старинной народной песни, знакомой Андерсену с детства.

Бродя по парижским бульварам и слушая шум беспокойного людского моря, он вспоминал о морском прибое, бьющемся о берега Дании. Или о тихих летних днях, когда морская гладь спокойна и неподвижна и в легкой голубоватой дымке плавают острова на горизонте и скользят паруса рыбачьих лодок…

Именно в такие дни можно услышать далекий замирающий звон, несущийся невесть откуда: может быть, со дна морского. «Это прекрасная Агнета играет на арфе», — говорили старые люди.

Андерсену хотелось рассказать о собственной смутной тоске, о надеждах, обманутых и вновь родившихся, о вечном стремлении вдаль, в завтрашний день, несущий что-то новое, неизвестное. И этими чувствами он решил наделить красавицу Агнету из старой песни: она повстречала на морском берегу золотоволосого Водяного и последовала за ним в его подводный дворец. Золотые туфельки и браслеты он подарил ей — у самой королевы не было таких! — и золотую арфу, чтобы играть на ней, когда охватит печаль. Но через восемь лет Агнета вернулась на землю — к людям, к зелени, к солнцу! — и навсегда покинула Водяного, несмотря на все его мольбы.