Теперь Андерсен мог торжествовать: даже такой строгий судья, как Гейберг, не сделал никаких замечаний о небрежности стиля.
Итак, мечты исполнились: он студент и писатель. Для полноты счастья оставалось завоевать еще одну крепость — королевский театр. Снова пробовать свои силы в трагедии Андерсен не хотел. Перечитав как-то свои прежние опыты, он с возмущением захлопнул рукопись: все это просто беспомощный набор высокопарных фраз. Как он мог не видеть этого раньше? Подумав, он пришел к выводу, что и в признанных драмах, идущих на сцене, монологи героев звучат до смешного напыщенно, ни один человек на свете не стал бы так выражать свои чувства. Даже… Да, даже великий Эленшлегер иногда этим грешит, если говорить честно. Не лучше ли попытаться написать что-нибудь в духе водевилей Гейберга — изящных, остроумных, живых? Только бы напасть на подходящую тему…
Размышляя обо всем этом, Андерсен рассеянно глядел в окно своей мансарды. Там, за крышами домов, высилась Николаева башня, и каждый день можно было наблюдать за крохотной фигуркой сторожа, взбирающегося наверх. Как и многие другие — прохожие на улице, люди, мелькнувшие в окошках домов, — сторож, сам того не зная, получил от Андерсена имя, историю жизни и розовощекую дочку Элину.
Сегодня старик, по-видимому, устал и озабочен: он двигается, опустив голову, медленнее обыкновенного. Ах, наверно, упрямая Элина влюбилась в нищего портняжку и не хочет выходить замуж за степенного, солидного человека — сторожа соседней башни. Так часто случается в жизни и в водевилях тоже. Только в водевилях грозный отец бывает не сторожем, а графом, а отвергнутый им возлюбленный дочери — бедняком-лейтенантом. Но ведь можно написать и о стороже такую историю, почему бы нет? О, вот идея! Андерсен хлопнул себя по лбу и забегал по комнате, стукнувшись головой о низкий потолок. Сторож, Элина и веселый портняжка с ножницами и аршином станут героями водевиля, это решено. Но соль-то будет в том, что в уста влюбленных он вложит высокопарные монологи с обветшалыми «красотами стиля», и тут всем зрителям станет ясно, до чего все это комично звучит, до чего непригодно для выражения простых, обычных человеческих чувств. А ведь, в сущности, любовь принцессы ничем не отличается от любви дочки сторожа, разве только что последняя естественнее и проще… Да заодно можно будет посмеяться и над некоторыми искусственными приемами водевилей: они тоже не способны передать, не упрощая, самую простую жизненную ситуацию. Все трудности быстренько исчезают к концу действия, и счастливая развязка наступает неизбежно, как бы это ни было невероятно…
В старом доме Коллинов было темно и тихо: вся семья, кроме больной хозяйки, ушла в театр. Давным-давно было заведено, что Коллины не пропускают ни одной новой постановки, а к тому же сегодня, 25 апреля 1829 года, премьерой была «Любовь на Николаевой башне»!
— Ох, только бы не освистали нашего Андерсена! — со смесью иронии и тревоги говорила Ингеборг, собираясь в театр. — Он же тогда просто повесится с отчаяния… И притом непременно сделает это на наших глазах.
— Вполне возможно, — согласился Эдвард. — А кроме того, если пьеса провалится, это будет страшно неприятно отцу. Ведь он отстоял ее, когда Раабек кричал, что нельзя ставить пародию на Эленшлегера на той же сцене, где идут его великие трагедии.
— Бедный Андерсен, он, наверно, сейчас мечется за кулисами и совсем потерял голову от волнения! — вздохнула мягкосердечная Луиза.
— Идете ли вы наконец? Ведь мы опоздаем! — подал голос из прихожей Древсен, муж Ингеборг.
Наконец все ушли, и только полуслепая, прикокованная к креслу фру Коллин, сидя в уютном углу библиотеки, предавалась неторопливым воспоминаниям и размышлениям.
Вот как дети растут! Давно ли, кажется, они по утрам галдели, собираясь в школу, и отец ходил от одного к другому, проверяя, все ли в порядке. А теперь вон у Ингеборг своя малышка, не успеешь оглянуться, начнет учить азбуку. И Луизе уже шестнадцать лет, скоро пора и о женихе подумать… И совсем уж недавно муж привел в дом неуклюжего долговязого юнца, которому предстояло сесть на школьную скамейку. Глядишь, а он уже поэт, водевили ставит в королевском театре… Правда, все считают, что талантишко у него не бог весть какой — и Гейберг-то, наверно, его похвалил только из уважения к дому Коллинов! — но сердце, ничего не скажешь, золотое. А что он такой суматошный, чудной, непрактичный, так это с годами пройдет. Бросит свои фантазии, женится, остепенится и станет как все люди…
Тишину нарушили торопливые шаги. Кто-то ворвался в библиотеку с невнятным возгласом, бросился на стул и разрыдался.
Фру Коллин всмотрелась, подслеповато щурясь: ну так и есть, это Андерсен… Ах, бедняжка!
— Да не расстраивайтесь вы так, с кем этого не бывает! — стала она его ласково уговаривать. — Ну провалилась пьеса, освистали, что ж такого? Другой раз, даст бог, больше повезет. Вы же знаете нашу публику: ее хлебом не корми, а дай посвистать! Ведь случалось, что и самого Эленшлегера освистывали…
Рыдания внезапно смолкли, и Андерсен вскочил со стула.
— Милая, дорогая фру Коллин, что это вы тут говорите? Меня же вовсе не освистали, ничего подобного! Мне хлопали и кричали: «Браво, Андерсен!» Ну, были там два-три свистка, но они совершенно потонули в аплодисментах. Там же было полно наших студентов, разве они дадут товарища в обиду?
— Так чего же вы тогда плачете, чудак?
— Ах, я никак не мог удержаться! Это от счастья, наверное!.. И потом я так устал, так переволновался…
Андерсен быстро заходил по комнате. Плакать ему больше совсем не хотелось. Напротив, он чувствовал себя заряженным радостью: ничего не было бы удивительного, если б в полутьме библиотеки заблестели бы искорки, летящие от него! Он засмеялся этой выдумке.
— Ох, фру Коллин, как это вы говорите о нашей публике? — весело заговорил он, стремясь разрядиться шутками. — Это самая добрая, самая отзывчивая публика на свете! Если завсегдатаи галереи и имеют привычку с хрустом есть яблоки во время трагедии, то ведь зато они эти яблоки поливают горькими слезами! А недавно, когда на сцене герой умирал голодной смертью в темнице, какая-то добросердечная толстая мадам кинула с галереи огромный бутерброд, да так ловко, что он угодил прямо в рот несчастному узнику. И поднялся же шум! Капельдинеры бегают, зал хохочет, а некстати спасенный страдалец давится колбасой… Ну, я побежал к Вульфам, они, наверное, как раз вернулись из театра!
Поздней осенью деревья Розенборгского сада дрожали от резкого ветра и роняли с голых сучьев крупные капли. На размякших дорожках глубоко отпечатывался каждый шаг. Темные, низко нависшие облака то и дело меняли причудливые очертания, будто на небе, кривляясь, вели хоровод сказочные чудовища.
Не обращая внимания на грязь, облепившую калоши, Андерсен пробирался между деревьями. Вот оно, знакомое место. Здесь стояло его любимое дерево, он заметил его еще в свою первую весну в Копенгагене. Тоскуя об оденсейских буковых лесах, он бродил тогда по парку и наткнулся на удивительно славное деревце. Оно первым рискнуло раскрыть почки и выпустить свежие светло-зеленые листики, и Ханс Кристиан обрадовался ему как другу. Он обнял тонкий ствол, говорил что-то бессвязное, вперемешку стихи и прозу, а сторож принял его за сумасшедшего. С тех пор он подружился с этим деревом.
Сейчас оно стояло такое же черное и унылое, как его соседи вокруг, оплакивая свою утраченную зелень и улетевших птиц.
Андерсен тяжело вздохнул и опустился на скамейку. Девять лет назад он сиживал на ней в часы обеда: приходилось уходить из дому, чтобы хозяйка не догадалась, как плохи его дела, и съедать припасенный кусок хлеба здесь, в саду… Да, но все-таки он был тогда счастлив — куда счастливее, чем сейчас. Он о чем-то мечтал, куда-то стремился и вовсе не понимал, что мир — мрачная пустыня, а человек — пылинка, гонимая злым вихрем судьбы к отверстой могиле («пожалуй, это можно будет использовать в каком-нибудь стихотворении»).