Пану Владиславу было страшно первые несколько секунд — когда еще сопротивлялся, не желая верить в происходящее (…бред, сон?) смертельно раненый рассудок… Тот самый, здравомыслящий рассудок прежнего здравомыслящего пана Владислава, не верившего ни в ведьм, ни в призраков, ни в прочую чертовщину — и потому только что обрадованно и отчаянно предположивший чей-то розыгрыш в невозможном ночном видении. А потом, когда рассудок сдался — уполз, хрипя, в темноту зализывать раны — авось еще пригожусь, хозяин, а? — в свете-то дня?.. — пан Владислав улыбнулся ЕЙ в ответ.
Она была такой же — совершенно такой, как раньше, при жизни — только молчаливой. Пан Владислав так и не услышал от нее ни единого слова за все эти годы. Он научился разговаривать с ней — постепенно, и ему казалось, что она отвечает — движением головы или руки; глазами — или иногда вздохом (или это просто сквозняк шевелил ее шелестящее шелковое платье?). Иногда ему хотелось спросить, зачем она приходит к нему, но он боялся — а вдруг обидится? И больше не придет — и что тогда будет делать полусумасшедший пан Владислав (вполне нормальный с виду — днем и только к ночи начинающий сгорать в болезненном лихорадочном нетерпении, как юноша перед первым свиданием со своей возлюбленной — придет она сегодня или не придет; а если не придет — как тогда жить дальше?)… Или, а вдруг — она ответит — зачем приходит?..
Иногда пану Владиславу хотелось сказать ей то, что он так и не решился сказать, когда она была жива — что он любит ее. Только зачем? Ведь, наверное, и так знает. И эти слова замерзали у него губах, когда он смотрел в ее глаза — грустные и задумчивые; золотые искорки в зеленой глубине — отражения свечей; как солнечные блики, тонущие в воде… И вспоминал о том, как она горела в огне — а он смотрел… «А ведь это я тебя убил», — с тоской и отчаянием думал он. Утонуть бы — как отблеск свечи в прохладной глубокой зелени ее глаз — захлебнуться насмерть и никогда больше не выплыть… А ведь, наверное, она это тоже знает — что он убийца. Потому что некоторые слова и признания совершенно не обязательно произносить вслух…
— Вот видишь, как оно все получилось… Видишь, — повторил пан Владислав, сгорбленный и постаревший, склонив голову, щедро посыпанную сединой.
И положил дрожащую руку на гладкую, до ослепительного блеска полированную крышку гроба. Другая рука легла рядом с его ладонью — узкая, белая, гибкая — рука женщины с грустными зелеными глазами, такой же молодой, как и много лет назад. Она так и не постарела. Осталась такой же юной и прекрасной — как в тот день, когда умерла.
Пан Владислав поморгал воспаленными глазами. Слишком много свечей… слишком…
— Видишь… Вот, а ведь это мой сын…
— Вот, это мой сын. Ты, наверное, не помнишь, Марго. Ты была слишком маленькой, чтобы запомнить… — он поперхнулся.
Потому что он уже говорил это когда-то — давно? — говорил маленькой хмурой девочке с блестящими черными глазами. «Ты была слишком маленькой, чтобы запомнить…» — «А я помню, — упрямо ответила девочка. — А потом подсвечник, выпал из окна и подкатился…». «Замолчи!» — он закричал на нее, и она испугалась и замолчала, и только блестящие, не по-детски внимательные глаза смотрели на него — недоумевая? (или понимая, догадываясь — непостижимым, невероятным образом — так же, как она узнала все остальное…) — отчего большой, сильный и храбрый дядя Владислав испуганно кричит на свою малолетнюю пигалицу-племянницу…
— Не помню, — согласилась Марго, и пан Владислав облегченно перевел дыхание.
— А я тебя помню, маленькая Маргарита, — сообщил Владислав-младший, сверкая улыбкой, — еще более ослепительной и приветливой рядом с напряженным лицом пана Владислава.
И прежде чем Марго успела что-то понять (испугаться, отшатнуться, разглядеть… в густой траве — солнечный зайчик на приглашающе распахнутой челюсти капкана?..), он поймал ее ладонь (железные зубья клацнули, соединяясь — уже внутри тела, пропарывая кожу, мышцы, и скрежеща по кости неосторожно соскользнувшей внутрь капкана волчьей лапы…) — и поднес к губам.
Поцелуй получился торопливым и смазанным — Марго, задохнувшись ужасом (…тем самым, который заставил волка в этот же миг, споткнувшись на бегу, неловко шатнуться в сторону, скуля и поджимая правую лапу — как будто несуществующий, почему-то померещившийся волку в спутанной мокрой прошлогодней траве капкан и правда щелкнул — да сорвался, соскользнув с жесткой шерсти…), отдернула свою руку. Отец с сыном переглянулись — дикарка!
Марго смутилась и спрятала руку за спину. И правда — дикарка. («Ну что же ты, что?» — укоризненно сказала она волку, который где-то в лесу смущенно, растерянно и все еще настороженно нюхал вполне безобидную прошлогоднюю бесцветную траву — ведь был же капкан? Или нет…).
А потом был обед. Чопорная, мрачная, обычно пустая столовая, по случаю первого весеннего дня впустившая за свои тяжелые шторы немного солнечного света, теперь испуганно вздрагивала от блеска и звона почти никогда (насколько помнила Марго) не достававшегося из сундуков столового серебра, от слишком громких разговоров, от веселого смеха — от света и звуков, которые бедная комната не слышала уже бог знает сколько лет. Собственно, смеялся только один Владислав. Его отец и Марго иногда улыбались ему в ответ, но были невероятны и невозможны раньше и эти улыбки (как, неужели дядя Владислав умеет улыбаться?!) — напряженные вначале и слегка потеплевшие к концу обеда.
Может, причина была в искренней жизнерадостности молодого Владислава, рассказы которого о городской жизни и офицерской службе были такими живыми, шутки — забавными, а смех настолько заразителен, что невозможно не улыбнуться ему в ответ… Может — в весеннем, осмелевшем после долгих сумеречных дней солнце, которое, нагло разлегшись на столе, по-хозяйски трогало гладкие бока до блеска начищенных серебряных супниц, салатников и кувшинчиков, залезало в тарелки, рассыпалось разноцветными искрами в узорах хрустальных бокалов и теплыми скользкими бликами бродило по лицам, заставляя всех растерянно жмуриться…
А может быть, причина была в самом обеде, в приготовлении которого Марыся, обыкновенно то пережаривавшая, то пересаливавшая, на этот раз превзошла саму себя. Перепелки, начиненные утиным паштетом, с восхитительной нежностью таяли во рту, поглаживая нёбо душистым ароматом пряностей (в который — как недостающий цветок, превращающий охапку цветов в букет — вплетался терпкий привкус тягучего темно-бордового вина, нацеженного паном Владиславом из тщательно сберегаемого в углу подвала старого бочонка), а поросенок, тушеный с черносливом в ореховом соусе, благоухал так аппетитно, что от этого запаха кружилась голова.
Марыся, взволнованная и раскрасневшаяся, в свеженакрахмаленном хрустящем переднике, ходила бесшумно и важно, подавая свои кулинарные шедевры с торжественной почтительностью, как будто прислуживала на королевском приеме. И в какой-то миг солнечный луч дотянулся до руки, ласково погладил пальцы, сжимающие тонкую ножку бокала, огненно вспыхнул в багряной глубине, превращая вино в драгоценный камень в сверкающей оправе хрусталя; и мужской голос (не напряженный и не сердитый, как обычно у дяди Владислава) мягко спросил: «А помнишь, маленькая Маргарита, кажется в детстве…»; и светлые веселые глаза с интересом и симпатией посмотрели на Марго… в какой-то миг ей показалось, что она действительно на королевском приеме. Случайная гостья, которую по ошибке приняли за принцессу. И вот король — приветливо разговаривает с ней, а солнце вспыхивает золотым нимбом на его волосах и в его улыбке, и поэтому он кажется похожим на ангела… А она не знает, куда деваться от его взгляда… потому что никто никогда так не смотрел на нее… и никто никогда не целовал ей руку…
Он похож на ангела, а ее называют ведьмой. Ведьму по ошибке приняли за принцессу и усадили за королевский стол… А что будет, когда обман раскроется? Станет ли король вот так же улыбаться ей — и станет ли он снова целовать ей руку?..