Ей это странно. И Кэри теряется, она оглядывается на шута, будто он способен помочь, подсказать, но шут молчит, и Кэри пожимает плечами:
— Она не уродлива…
Не ложь.
Но и не правда.
— Странно, да… но не уродливо. Я вас обидела?
— Ничуть.
— Врете, — со вздохом говорит она и хмурится. — Почему вы все время мне врете? Думаете, что я ребенок?
Ребенок. Забавный и наивный.
— Думаю, — Брокк с трудом удержался, чтобы не прикоснуться к ней, — что многие с вами не согласятся.
— Но…
— Давайте сменим тему.
Подрастет — поймет, что мир — не то место, где все друг к другу добры… уже понимает, но ей пока кажется, что собственная ее жизнь — скорее исключение, нежели правило.
— Как вам будет угодно, — Кэри слегка наклонила голову. — Тогда расскажите о себе.
— Что рассказать?
— Что-нибудь, — она шла по дорожке, которая вдруг стала слишком узкой, и юбки Кэри, темные, тяжелые, касались ног. — Нам ведь следует получше узнать друг друга.
— Пожалуй.
Наивная детская хитрость.
И слишком взрослый взгляд, в котором, хвала руде, нет жалости.
— Что ж… — Брокк коснулся подбородка, не зная, с чего начать. — Мне тридцать лет и я Мастер-Оружейник. Вот и все.
— Тридцать, — задумчиво произнесла Кэри.
Много? С высоты ее почти-шестнадцати, Брокк — глубокий старик. И это тоже повод держаться подальше, не мешать ей жить.
— Вы не любите говорить о себе.
— Просто говорить нечего.
— А ваша семья?
Дорожка привела к ограде. Узоры серого железа, и тонкие пряди плюща. Он сохранил часть листвы, глянцевая зелень которой была слишком яркой, какой-то искусственной.
— Осталась лишь сестра.
— Вы ее любите? — Кэри потянулась к ограде, но у Брокка получилось перехватить ее руку.
— Осторожно, плющ ядовит.
Ее пальцы побелели от холода. А на кромке запястья лежит тень рукава, прикрывая бледную кожу с тонкими венами.
— И да, я люблю сестру, — Брокк, наклонившись, дохнул на руку. — Вы замерзли. Возможно, стоит вернуться?
— Чтобы вы спрятались в мастерской? Нет уж.
Легкая улыбка, светлая.
Друг.
Он всего-навсего друг. И не следует забывать об этом.
— Вы не хотите со мной расставаться?
Кэри не отводит взгляд. И снова глаза темные, не мед, но теплый янтарь…
…его было много на побережье. И поутру, после отлива, на песчаный пляж приходили люди. Они бродили, зыбкие фигуры в предрассветном мареве. Отсветы факелов в морской воде. Ненастоящий призрачный мир, гротескный, изломанный.
Фигуры то и дело замирали, наклонялись, резко, неестественно выгибаясь, хватали куски янтаря, которые складывали в корзины. И совокупное их движение, неторопливое, но меж тем постоянное, казалось Брокку танцем…
— Не хочу, — призналась Кэри. — Но если я вам мешаю…
Она замолкает и убирает руку, прячет в меховое нутро муфты, взгляд отводит, стараясь показаться безразличной. Уступает предлог.
Чего проще, сослаться на занятость и уйти, в конце концов, Брокка и вправду ждут дела.
— Ничуть. А семья… пожалуй, она была самой обыкновенной, — слова заполнят внезапную неловкую пустоту, да и нет ничего тайного в семейной истории. — До определенного момента. Признаться, отца я помню плохо, он погиб, когда мне было четыре.
Тропинка вьется вдоль ограды, пробирается мимо кустов одичавшей малины, которая переплелась с колючими же стеблями шиповника.
— Я на него мало похож… он был принят в род. Так уж вышло, что у деда не было сыновей…
— А ваша мать…
— Вышла замуж, едва ей исполнилась пятнадцать.
— Она была счастлива? — Кэри осторожно переступает через плети малины, выбравшиеся на дорожку. И замирает, с непонятным напряжением ожидая ответа на свой вопрос.
— Сложно сказать… я не спрашивал.
…вряд ли. В противном случае, разве ушла бы она из дому?
Брокк смутно помнил человека в черном кителе, резковатый его запах, вечно ледяные и какие-то жесткие руки, голос хрипловатый. Мама рядом с ним казалась хрупкой, нервной.
Она не плакала, но…
— Мой отец был на двадцать лет старше ее.
…и по словам деда отличался редкой сухостью нрава. Если уж сам дед, не особо склонный к проявлению эмоций, подчеркивал эту особенность Коннора из рода Высокой Меди, то, стало быть, он и вправду был сухарем.
А мама всегда горела, ей было тесно в рамках образа, который создал дед. Наверное, Брокк в нее пошел, поэтому и мается.
— После его смерти мама три года носила траур, — Брокк предложил руку, и Кэри приняла ее. Странно, он точно знает, что не способен ощутить ее прикосновение, но все же чувствует тяжесть ее ладони и тепло. — Черный цвет ей не шел.
Он уже помнит то время. И ее визиты. Бледные руки в черном кружеве перчаток. Широкие рукава, словно крылья летучей мыши. Высокий воротник и два ряда пуговиц, словно кто-то прочертил тропинку от маминого горла к широким юбкам. Слабый запах талька и перьев.
Жесткая ткань. И бледные щеки мамы. Тихий ее голос…
— Затем дед стал поговаривать о новом замужестве, она ведь была достаточно молода и… пожалуй, многие сочли бы эту партию удачной.
Кэри не перебивает.
Она просто держится рядом, и близость ее странным образом приносит успокоение.
А тропа вьется, сворачивает к старым фонтанам, которые изрядно заросли мхом. В чашах же, некогда казавшихся Брокку огромными, вода зацвела. И Кэри, поднявшись на цыпочки, всматривается в свое отражение.
— Сколь я знаю, мама и думать не хотела о том, чтобы снова выйти замуж…
…ссоры за запертой дверью, но Брокк слышит каждое слово. Он достаточно хорошо изучил дом, чтобы отыскать слабые его места.
— Но думаю, она понимала, что дед рано или поздно заставит ее.
…не из собственного желания, он все-таки любил маму, но во благо рода. И как бы все повернулось, исполни она его волю?
— И чем все закончилось? — Кэри касается зеленой воды и, подняв пальцы, позволяет каплям стекать. И по воде бегут круги, ширятся, гаснут, достигая каменного берега.
— Тем, что мама влюбилась. И сбежала из дому…
…дед пришел в ярость. Брокк и прежде побаивался его, сухого старика, казавшегося несправедливо строгим. Что бы Брокк ни делал, старик оставался недоволен. Он поджимал тонкие губы, щипал короткую свою бороду и раздраженным хрипловатым, словно простуженным голосом, произносил:
— Ты должен понимать, какая на тебя возложена ответственность…
В школе становилось легче. Брокк даже радовался, оказываясь за ее стенами. Учителя, конечно, были строги, но куда менее требовательны, чем дед. А учеба давалась легко, вот только благодарственные письма, которые Брокк привозил домой, не вызывали у деда радости. Он читал их, хмурился и говорил:
— Не позволяй себе расслабиться и поверить, что ты лучше прочих.
А вот мама радовалась… правда, радость проявляла как-то робко, отстраненно. Но то утро многое изменило. Брокк приехал накануне поздно вечером, и сразу был отправлен в свою комнату. Он привычно отдал письма, зная, что услышит, но все же спускался к завтраку, надеясь… просто надеясь, что дед, наконец, переменится, скажет, что Брокк достоин той роли, которая ему предопределена от рождения.
…чтобы заслужить похвалу надо стать самым лучшим.
И не стать, — быть.
Боясь неодобрения, Брокк одевался тщательно, долго возился с шейным платком, а камердинер хмурился, но не предлагал помощь. И это тоже было правильно.
К завтраку успел. Спустился в столовую, которая была привычно мрачна. Окна скрылись за бархатными щитами гардин, но в щели все равно проскальзывает свет, и дед, склонившийся над тарелкой, хмурится, трет виски.
— Садись, — он заметил Брокка не сразу, а заметив, указал на место, прежде принадлежавшее маме.
— А мама где?
— Нигде, — огрызнулся дед, махнул рукой, и лакей наполнил бокал вином. Брокк понял, что бокал отнюдь не первый. — Уже нигде. Бросила нас. Забудь о ней.
Забыть не получалось долго.