Изменить стиль страницы

У нее получается выдержать взгляд.

— Дерьмово все, — отвечает Таннис. — Ты себе не представляешь, до чего все дерьмово.

— Не представляю, — Кейрен выпустил руку. — Расскажи.

Ночь прошла, а легче не стало.

Муторно.

Как в тот день, когда Войтеха повесили… обычный ведь день. Весенний. Солнечный даже. Таннис, выбравшись из убежища у старой колокольни, щурилась и терла слезящиеся глаза. Домой кралась, и лишь оказавшись в безопасной тишине подъезда, выдохнула с облегчением. По лестнице бежала. И дверь толкнула, а та отворилась беззвучно…

…мамаша встретила пощечиной. А потом, не сказав ни слова, за ремень взялась. Била по рукам, по плечам, по ребрам, на которых вспухали красные следы. Молча била. Остервенело. И Таннис, сжавшись в комок, прикрыв голову руками, терпела. А потом мамаша отбросила ремень и, обняв, разрыдалась. Она цеплялась за Танни, трогала щеки, шею, растрепанные грязные волосы, плечи…

— Дурочка, — шептала, — дурочка моя… в кого ты пошла такая только?

И от этих ее причитаний стало по-настоящему страшно.

Неужели приходили?

— Где ты была? — мамаша дернула за волосы, но не сильно, ее ярость уже догорела, сменившись жалостью. — Бестолковая…

Какая есть.

— Успокойся, — мамаша поднялась и заставила Таннис встать. — Никто тебя не ищет. Молчит твой…

Это было если не чудом, то почти.

Мамаша же спустилась за водой и, поставив Таннис в старый медный таз, сама поливала ее, натирала едким вонючим мылом, терла щеткой, пока кожу до крови не разодрала…

— Ну скажи хоть что-нибудь?

Вода была ледяной, и у Таннис зубы сводило от холода. Она вытиралась старой простыней, долго, оттягивая тот момент, когда чистая кожа вынуждена будет соприкоснуться с не очень чистой одеждой. А мамаша кинула отцовскую рубашку, тогда еще большую, до колен достававшую.

— Что с Войтехом?

— Повесят, — мамаша подобрала губы и отвернулась. А потом тише добавила. — Утром должны были. Одевайся!

Она отвесила пощечину, которая странным образом вернула Таннис в сознание.

Должны были.

Утром.

Таннис натянула рубашку. Закатала рукава. Она была собой и кем-то другим. И этот другой заставлял Таннис двигаться. Дышать.

Это он сел за стол, проведя ладонью по липкой его поверхности. Он подмечал пятна, что оставались после отцовского пойла, или жира, который выплескивался со сковородки… черный отпечаток ее днища… и вот еще царапины — это сама Таннис ножом пыталась вывести свое имя.

Этот другой подтянул к себе газетный лист, который был мало чище стола. И он же взялся за вилку с тремя зубцами, четвертый был обломан. Этот другой заставлял сосредоточиться на вещах неважных, иначе сама Таннис разревется.

Или сделает глупость.

— Не думай даже, — матушка была согласна с тем другим и слова подкрепила подзатыльником. А потом поставила перед Таннис сковородку с холодной кашей, приправленной кусочками сала. — Ешь. И забудь.

Тот, другой, заставил ковыряться в каше. Он рукой Таннис цеплял куски и отправлял в рот, двигал челюстями, пережевывая резиновые безвкусные куски сала. Он глотал. И он же, когда желудок раздулся, отяжелел, вилку отложил.

— Пей, — мамаша сунула кружку с чаем, приправленным отцовским пойлом. — Пей и иди спать. Завтра станет легче.

И Таннис охотно поверила этому обещанию.

Завтра.

Сегодня она выпьет горький чай, который как лекарство, ляжет в постель, позволив укрыть себя старым одеялом. Ноги подтянет к груди, закроет глаза. Сон придет не сразу, и Таннис будет разглядывать стену перед своим носом, рисунок трещин на ней, и сальные пятна… она станет считать, вслух, до ста и дальше, с каждым счетом проживая одну секунду, которая идет без Войтеха.

И уговаривать себя, что завтра станет легче.

Не стало. Она проснулась в слезах и закусила руку, уговаривая себя успокоиться. Мамаша на эти слезы разозлится. Ей Войтех никогда не нравился и, наверное, она рада, что его не стало.

Смешное слово.

Вот был. А вот раз и не стало…

Повесили. И теперь Таннис придется жить без него. А она не умела одна. Не хотела.

Наверное, мамаша чуяла, что с Таннис неладно, и от себя не отпускала. Заставляла вставать. Есть. Давала какую-то мелкую, бессмысленную работу, которую никогда прежде-то не делали. Говорила, зудела, не умолкая. А отец возвращался с работы трезвым и, взяв Таннис за руку, шел гулять.

Просто так.

И это тоже было странно.

Она помнила, что очнулась лишь поздней осенью, и это пробуждение было внезапным. Таннис вдруг осознала себя, стоящей в переулке. Отец держал ее за руку и рассказывал что-то нарочито бодрым тоном. Таннис слушала хриплый надсаженный голос его, вдыхала запах табака и кисловатого эля — отец по пути завернул-таки в паб, принял для души. Она вдруг остро ощутила и холод, и сырость, что ботинки промокли, и куртка тоже, а по лицу ползут капли дождя. Он шел давно, и кажется, Таннис потеряла счет дням.

— Какое сегодня? — спросила она, и отец замер. Он до самого дома не произнес ни слова, а вечером напился, мамаша сказала, что на радостях.

О Войтехе больше не заговаривали. А Таннис не спрашивала. Только весной вернулась в убежище, навела порядок, так, на всякий случай. И возвращалась часто, словно чуяла, что пригодится местечко.

Она убрала за спину руку, боль в которой не прошла, но стала вполне терпимой.

— Рассказать…

Кейрен ждал.

Странный он. Чужой, но… родной как будто. Таннис фыркнула, отгоняя нелепую мысль, и отвернулась. Так оно легче. Котелок, с которого уже потянуло горелым, она сняла. В шкафу отыскались и жестяные миски, Таннис брала наугад, но вышло, что из шести вытянула свою и Войтехову.

Случайность.

И придавать ей значения не стоит.

Каша склеилась одним комом, какого-то тошнотворного зеленоватого цвета. Она была безвкусна и липла к зубам. Но Таннис упрямо жевала, запивая отстоявшейся водой. Кейрен свою порцию осматривал, кривился, подносил к носу и вдыхал запах, не самый, надо сказать, приятный.

— А можно мне то, что было вчера? — он все-таки отставил миску и, присев у решетки, протянул к жаровне руки. — И тебе рекомендовал бы это… не есть.

— Волнуешься?

Жевать кашу становилось все сложнее.

— Переживаю. Ты моя свидетельница.

— Кто?

— Таннис, — он скрестил ноги и, сняв носок, поскреб ступню. Поморщился и пальцы торопливо вытер о штаны. — Послушай, давай поговорим серьезно. Я понимаю, чего ты боишься.

— Того же, что и все. Болезни. Смерти. Каторги, — Таннис облизала ложку. — Да, каторги, пожалуй, больше, чем смерти.

Он кивнул. А смотрит так, что каша растреклятая в горло не лезет. Она и в принципе не очень-то лезет, но Таннис всегда отличалась упрямством. И завтрак она съест.

— Если я привлеку тебя за соучастие, тогда каторга, а то и виселица, неминуемы. Но мы можем заключить сделку. Ты выступишь свидетелем, а я…

— Скостишь мне срок. И добрый суд вкатит не двадцать лет, а только десять.

— С тобой сложно.

— Как есть.

— Суда не будет. Не над тобой.

Он всерьез это?

Всерьез.

— Я понимаю, что у тебя нет оснований мне верить, но, Таннис, я готов поклясться, что не позволю причинить тебе вред. Мое слово — слово рода. И если я обещаю защиту, то…

Поверить хотелось.

— Сколько ты собираешься прятаться? Неделю? Две? Три?

— Столько, сколько понадобится.

— Не выйдет, — Кейрен поднялся. — Я не хотел тебе говорить, но меня будут искать и найдут.

— Здесь?

В подземном городе не так-то просто кого-то найти. Здесь сотни тысяч нор, выгрызенных в каменистой породе еще на заре существования города, помнящие его иным, принадлежащим людям. И сотворенные позже. Галереи и подземные реки, целые озера черной воды, огромные залы, куда больше нынешнего, и своя, запретная жизнь, о которой живущие на поверхности знать не знают.

— Здесь, — подтвердил Кейрен. — Я не человек, Таннис. Мой след… иной. Не запах, но… в управлении есть нюхачи, которые довольно точно определят мое месторасположение. А остальное — уже проще. Эти подземелья велики, однако где-то наверняка имеется план их, да и без плана…