Петр Железка так держался, будто между нами протекла река. Докричаться можно, только слов не разберешь. Чем был заметен Железка? Куда б мы ни шли, звенит в кармане мелочью: вроде на сапогах у него шпоры. Нарочно, что ли, так делал? А сейчас идет и не звенит; Андрей Толокно не курит. Пойми где кто…
Тревожные мысли не покидали. Клубились в голове. Тут и отец с матерью, которым я сказала, что учусь на медсестру. Тут и Аверкий, который мог быть со мной рядом, а его заслали на противоположный берег Азовского моря… Вдруг подумалось, что из Крыма к нему ближе. Если б мирное время, садись в лодочку и греби через Керченский пролив. Нет, на лодочке бы не получилось, до моря нам еще шагать да шагать. По моему пониманию, мы, считая все повороты, прошли километров пятнадцать. Скоро начнутся виноградники. Карту я помню отчетливо и ярко. Она для меня освещена внутренним светом. Так было и в Кущевке и в Нальчике. А тут еще ориентир — железная дорога. В подобных условиях мне и компас не нужен. Интересно, как мог Еремейчик определить, какой состав и сколько в нем вагонов. Скорей всего, сказал, чтобы вселить в своих ребят уверенность и восхищение перед его проницательностью. А может, долгая практика дает подобный навык? Еремейчик и Зубр партизанили под Севастополем, пускали под откос немецкие эшелоны…
Мне идти нетрудно, меня разгрузили. В вещмешке остались только продукты. Мины и тол нашей разведгруппе не нужны — они перекочевали в мешки минеров, которые отправились искать партизан. Остальные, включая командира, тоже подразгрузились, но мне оставили меньше, чем другим. И не потому, что девчонка — сил у меня побольше, чем у Рыжика, — а потому, что тащу рацию и два комплекта питания, а это восемнадцать килограммов. Две гранаты тоже весят. Автомат, пистолет, фляжка с водой, лопатка — все тянет к земле. Но пока шли сосновым подлеском, было легко. Тем более мы спускались под уклон. Вот только напрасно одели нас в теплые бушлаты, в ватные штаны, в шапки из искусственного меха. Не знаю, как другие, а я от испарины больше мокла, чем от дождя, хотя плащ-палатку отбросила за спину.
Когда вышли к виноградникам, командир подал знак, что пора сделать передышку и прислушаться. Я глянула на свои светящиеся часы: 5 часов 21 минута.
Я так считаю, что тревога всегда подступает раньше изнутри, чем снаружи. Непонятно даже, с чего начинается, но уже чувствуешь, что вся напряглась.
Прошло минуты две, и мы стали замечать дымящийся в волнах тумана рассвет. Туман пока что прозрачный. Во всяком случае, настолько, что можно различить предметы. И тут откуда ни возьмись сорока. Она поднялась с сосенки и пустилась над нами кружить. Не на высоте, а понизу, будто козодой или даже летучая мышь. Правда, звук ее полета слышен — не то что у ночных птиц.
— Молчи, проклятая, молчи! — злым шепотом сказал майор Зубр.
Я думала, он ко мне обращается, так как была только одна женского рода. А ведь я и слова не проронила, не кашляла, не чихала. Оказывается, командир заклинал молчать сороку.
Что за подлая жизнь у этой птицы! Я тогда еще лесных условий не знала. Позднее, когда партизанила на Украине и в Польше, мне пришлось сорочий нрав прочувствовать на себе сполна. С детства я от старших слышала, что сороки похищают блестящие предметы, за что в народе их прозвали воровками. Однако сорока хуже чем воровка: будто по найму Гитлера, она действовала против партизан и разведчиков. Сорока живет в лесу, но ради того, чтобы напакостить, готова даже лететь в населенный пункт или в воинскую часть противника. У нее натура такая: увидит, что крадучись пробирается один лазутчик или группа, обязательно оповестит об этом всех в окружности.
Так было и в то раннее утро 8 марта 1943 года. Я эту дату точно запомнила — Женский день. Самый тяжелый и страшный Женский день, выпавший мне за мою жизнь.
Несмотря на заклинания нашего командира, сорока застрекотала. Не знаю, живет ли эта птица в Германии, но здесь немцы ее понимали, как родную. Только она пустила свои каркающие трели, сразу же и совсем близко раздался выстрел ракетницы; я даже думала, что Зубр выстрелил. Нет, мы нарвались на фашистскую заставу. Секунду спустя над нами повисла осветительная ракета и застрочил немецкий пулемет.
Гитлеровцы били наугад. Их огневая точка находилась где-то в винограднике.
— На огонь не отвечать! — командует майор.
Мы отползаем к можжевеловым кустам. Все еще висит осветительная ракета, но туман не дает противнику увидеть наше передвижение. Пулемет замолкает. Может, он и совсем бы замолк, но сорока все кружит, кружит и стрекочет, как бы подсказывая врагу на огневой точке: стрреляйте, стрреляйте!
И тут вскакивает Генка Цыган и короткой автоматной очередью сбивает сороку. Птица шлепается к его ногам, он, довольный, хохочет и тут же падает, скошенный пулеметным огнем. Упал без крика, мне показалось — лег. Но не так лег, как мы лежали; зачем-то отбросил от себя автомат, зачем-то вытянул руки.
— Идиот, идиот! — шепчет с тоской майор Зубр.
Я поползла к Цыгану. Еще был туман, когда я ползла. Ракета погасла. Где-то за туманом начинался рассвет. Я ползла на локтях, по-пластунски.
— Отставить, Евдокимова! — приглушенным голосом приказывает майор.
Я не могла остановиться, ползла и ползла.
Ветерком на мгновение снесло туман, и все стало видно. Вдали открылось гладкое море, открылся виноградник до самого моря; я не сразу поняла, что виноградник, показалось, что переплетение проволоки. Стала видна серая бетонная горбушка дота; пулемет молчал. Из уха Генки Цыгана струей бежала кровь, он не шевелился. Текла красная кровь и смешивалась с влагой земли. Смерть товарища я видела первый раз. Я смотрела и не понимала, тупо смотрела.
Залаяли собаки. Две, три — не знаю сколько.
— Не стрелять! — приказал майор, хотя собаки, виляя среди сухих виноградных плетей, бежали в нашу сторону. Огромные седые овчарки.
Людей с собаками почему-то не было. Собаки бежали, а солдаты их не сопровождали. Я думаю: сейчас собаки будут здесь, как же так не стрелять?
— Огня не открывать! — повторил майор.
А собаки уже близко — от нас всего метрах в двадцати. Но они хоть и бегут, но как-то неуверенно. Не знаю, видят нас или нет. Если видят, одного только Цыгана, тело которого за кустом, а голова ниже куста, на открытом месте; из уха течет и течет кровь.
— Смотрите, ребята! — говорит майор. — На собак смотрите!
Говорит и смеется нервным смехом, хотя на его памяти немало смертей.
Мы смотрим на собак — они совсем не могут бежать, завязли. Виноградник на мокрой глине, весь в глине. Нестриженый виноградник. Его с осени, видно, не обрезали и прошлой весной тоже, наверно, не обрезали. Отростки вытянулись и переплелись, даже собакам трудно продираться. Но не в том дело. Главное, они вязнут в глине — и ни туда ни сюда.
— Всем ясно? — спрашивает майор.
Мы отвечаем, что всем.
Собаки лают. Хрипло, зло. Но теперь они еще и визжат. Одну лапу вытянут, другая вязнет в глине.
Я снова поползла к Цыгану. Надо ж понять, мертвый он или живой.
— Ни с места, Евдокимова! — останавливает меня майор. — Железка!
— Слушаю, товарищ майор.
— Забери у мертвого оружие, вынь из мешка прод-запас!
— А может, он живой?
— Он уже холодный, понимаете… Прижмите к сердцу ухо…
Железка хорошо справился. Снял с пояса Цыгана пистолет, вынул из кармана гранаты лимонки. Для этого расстегнул бушлат. Потом прижался к сердцу Цыгана ухом.
Автомат лежал в стороне, на открытом месте.
— Не трогай автомат, ползи за кустами, — командует майор.
Но Железка благополучно выручил и автомат. Немцы стрельбу не возобновляли.
Море совсем открылось — далекое, тихое.
— Группа! — командует майор Зубр, а сам смотрит в бинокль. — Справа, на западе, на краю обрыва видите развалины кошары и две сосны?
— Видим, — откликаемся мы.
— Это и есть наш сборный пункт. Железка и Толокно! Забирайте левее, а мы с Евдокимовой и Рыжиком пойдем в обход правой стороной. Не вздумайте сокращать путь по виноградникам. Ни ползком, ни тем более в рост. Завязнете. Приказ поняли?