Только он это сказал, вдали рванулся к небу красно-желтый дымный цветок. Я стала считать секунды, досчитала до двадцати, только тогда услышала, как бабахнуло. А потом еще вспышка и еще взрыв. Получалось, что это от нас километрах в семи. Коля Рыжик первый закричал:

— Фашисты, гады! Бей гадов!

Майор рассмеялся от радости:

— Это Еремейчик, голову на отсечение, его работа! Подорвал мину под паровозом.

Я говорю:

— Откуда? Взрыв в семи километрах, не больше.

— Вызывай штаб, докладывай: Еремейчик вышел на феодосийскую ветку. Произвел первый взрыв.

Спрашиваю майора:

— Это приказ?

— Приказ, приказ! Я его почерк знаю: две мины подряд.

Моя рация была готова к действию. Только я вышла в эфир со своими позывными, тут же мне откликнулся Еремейчик:

— Я — «Один сто семнадцать», «Один сто семнадцать».

— Я — «Один сто двадцать один». Я — «Чижик», я — «Чижик». Перехожу на прием.

Еремейчик сообщал, что группа в порядке, напала на след партизан. К сборному пункту пробиться невозможно. Он передал свои координаты: в тридцати километрах на запад от места выброски, в лесистых холмах. До сих пор не было возможности связаться в назначенные часы: по пятам шли гитлеровцы. Теперь группе удалось оторваться.

Тут же я вслух переводила радиограмму майору. Он стал нервничать:

— Спроси, кто взорвал немецкий эшелон на ветке, ведущей в феодосийском направлении.

Я была уверена, что получу ответ: «Не знаю». Еремейчик отрапортовал:

— Командиру десантной группы майору Зубру. Докладываю: в день высадки нами на ветке заложены сроком на сорок восемь часов две мины МЗД-пять. После чего, преследуемые немцами, мы ушли на юго-запад-запад. Прошу сообщить: сработали ли мины? Перехожу на прием.

Я подтвердила, что было два взрыва, и тут же услышала позывные штаба. Северский поздравил группу с удачной работой и сразу же передал майору Зубру приказ вылететь с раненым и с Евдокимовой, то есть со мной.

— Следите за небом, не зевайте, над вами У-два. Пилот ждет ваших сигналов. Три красные ракеты, потом три фонаря. Груз и рацию замаскируйте в кустах…

Мы прислушались, и к нам из низких туч пробился шум мотора. Майор трижды выстрелил красными ракетами. Он взял в обе руки два фонарика — свой и Рыжика. Третий засветила я. Страшно было, что самолет ночью не сядет на такую маленькую площадку. Пилот приземлился мастерски. Я с любовью смотрела на эту фанерную птицу. Стою и шепчу:

— Милый «кукурузничек», сел.

Пилот — в унтах, в теплой шапке и в куртке, подбитой мехом, — с трудом выбрался на крыло и спрыгнул к нам. Мотор продолжал работать на малых оборотах. Пилот сказал:

— Внизу у немцев горит эшелон. Ваша работа?

— Наша, наша! — прохрипел майор. — Помогай, браток, грузить раненого.

Мы уложили бесчувственного Рыжика на заднее сиденье, потом торопливо замаскировали в можжевельнике весь наш груз.

— Где мне садиться? — спросил майор. — На среднем месте у тебя мешок.

— Выбросите его — и делов. В нем песок и камни. Я положил для центровки и для устойчивости. Больно свирепый ветер.

— Как это выбросить? Чтобы немцы увидели?

— А что нам! Сюда больше не прилетим…

— Как знать, — ответил майор, стащил с сиденья мешок и поволок в кустарник. Копался довольно долго.

— Он у тебя что, такой? — спросил меня летчик и покрутил пальцем у виска.

Я пожала плечами.

Вернувшись, майор усадил меня рядом с Рыжиком. Его распухшую руку невозможно было согнуть и приладить. Мне пришлось сесть на борт и положить Колину голову себе на колени. Чтобы я не выпала, пилот с майором надежно меня принайтовали.

Развернувшись против ветра, мы взлетели в черное небо. Ночь казалась особенно черной, потому что внизу пылал высоким красным огнем длинный немецкий эшелон. Залаяли зенитки, но мы скрылись в тучах и до самой Кущевки летели на высоте полторы тысячи метров.

Прилетели в четвертом часу. Аэродром — кое-как укатанная земляная площадка — располагался километрах в трех от дедова куреня. Я хоть и знала, что там все взорвано и сожжено, страшно захотела глянуть хоть одним глазом. Какое там! Не смогла бы сделать и пяти шагов. Когда сняли с моих колен Рыжика, я попробовала подняться, но тут же рухнула обратно: все во мне занемело и окоченело. Я даже не смогла поцеловать на прощание моего бедного собрата.

На аэродроме ждала санитарная машина. Колю уложили на носилки и унесли. Самолет заправили. Не прошло и двадцати минут, мы снова взлетели и часа через два приземлились в Адлере.

Нас встречали начальник штаба и подполковник — начальник «Школы». Они молча поздоровались с нами за руку. Мы все уселись в легковую машину, которую повел сам подполковник. Всю дорогу молчали.

А может, и не молчали, может, был горячий разговор. Я когда выкарабкалась из самолета, что-то понимала, что-то замечала, но не слышала ни слова. Оглохла. А когда опустилась на сиденье штабной эмки, в ту же секунду уснула.

Потом я узнала, что, когда приехали в Сочи, из машины меня вытащила Даша Федоренко. Взвалила на плечо и поднялась со мной по лестнице на второй этаж. Раздела, уложила, а я так и не проснулась до самого вечера.

Впервые за всю мою военную службу в штабе от меня потребовали письменного отчета. Я была измучена, рука дрожала, к тому же с той поры, как училась в школе, больших сочинений писать не приходилось. Ловлю себя на слове «сочинение». В школе оно вовсе не означает вранье. А тут мне все время казалось, что события в моей голове путаются — никак не удавалось вспомнить, что было сперва и что потом. Увидев, что я начала писать все подробности, начсвязи приказал ограничиться самым главным. Я спросила, какие сведения из госпиталя, удалось ли спасти руку Коле Рыжику, на что получила ответ, что наш товарищ умер от заражения крови. Казалось бы какой уж там отчет, неужели, получив такую горестную весть, я могу заниматься писаниной?

— Давай, Евдокимова, давай, — сказал начсвязи, выходя из комнаты. — Через двадцать минут все должно быть готово.

— А где майор Зубр? — спросила я. — Нам бы с ним вместе писать…

Начсвязи сердито посмотрел:

— Ты что! Каждый пишет о своем и своему начальству. Твое дело — связь. Дай объяснение, как протекали сеансы, каковы были помехи, в каком состоянии был передатчик, быстро ли откликался на позывные штабной оператор. И последнее — по чьему указанию бросила рацию, за которую ты несешь такую же ответственность, как и за оружие.

А я, узнав о смерти Рыжика, разрыдалась, дрожали плечи, лист бумаги, который мне дал начсвязи, намок. Хорошо еще пришла Даша Федоренко. Увидев, в каком я состоянии, она взяла новый лист, быстро заполнила крупными буквами и сказала:

— Вот здесь подпишись — и пошли.

— Дай хоть прочитать.

— Читай, если хочешь. На все вопросы есть ответы. Ты же ночью рассказывала… Идем, идем, тебе полагается отдых…

И правда, моя подружка в две минуты составила полный отчет обо всем, что требовалось по форме. Начсвязи остался доволен.

— Вот чинуша, — сказала я, когда мы в обнимку с Дашей отправились к берегу моря.

— Дурная, — ответила мне Даша. — Чинуша бы придирался и держал тебя три часа. А наш начальник хороший парень, знает дело, знает, что мы ревы, любим переживать. Вот и завел порядок: отпишись и выкатывайся. У него много точек, и за каждую он в ответе. Тот погиб, тот искалечился; еще хуже, если пропал без вести: что писать — неизвестно. А пока не напишешь отчет, новую рацию не дадут. — Даша крепко выругалась. — Вот ты не нашла Сашку Зайцева — этого я тебе не прощу… Ладно, ладно, не куксись. Лучше слушай меня: на тебе лица нет, снова стала тощей и руки дрожат. Плохо, плохо привыкаешь к войне. Конечно, это ужас. Когда погибает такой красавец, как Генка Цыган, особенно если к тебе неравнодушен. Зато жив и здравствует Аверкий. По моим сведениям, не позже чем через неделю его отзовут из Тамани: кончается его практикантский срок…

— Что ты плетешь, Дашка? Какой практикантский срок? В Тамани пока еще фашисты…