Изменить стиль страницы
Внемли ты и явись скорее
Сюда из волн, где смоль своих кудрей
Рукою белой, как лилея,
Расчесываешь ты в тиши на дне,

и эти усилия вызывали у нее досаду, потому что слова все время норовили встать не на свое место.

Второй день не слишком отличался от первого, только постель ее приобрела особую важность, а внешний мир, когда она пыталась думать о нем, казался очень далеким. Она почти видела глянцевую, прохладную, полупрозрачную волну, вздымавшуюся в ногах кровати, и, пытаясь удержать мысли на ней, чувствовала освежающую прохладу. Весь день Хелен была где-то рядом, иногда она говорила, что пришло время обеда или время чаепития, но на следующий день все вехи исчезли, а внешний мир отдалился настолько, что звуки шагов по лестнице или этажом выше можно было соотнести с теми, кто их производил, только величайшим напряжением памяти. Воспоминания о том, что она чувствовала, делала или думала три дня назад, совершенно стерлись. С другой стороны, каждый предмет в комнате, сама кровать, собственное тело с его различными частями и разнообразными ощущениями каждый день приобретали все большую важность. Она была полностью отрезана от остального мира и не способна общаться с ним, оставшись наедине со своим телом.

Так проходил час за часом, и утро все никак не кончалось, а потом вдруг за несколько минут яркий дневной свет сменялся ночной непроглядностью. Однажды вечером, когда в комнате было очень сумрачно — то ли потому, что был вечер, то ли из-за штор, — Хелен сказала ей:

— Кое-кто посидит здесь сегодня. Ты не против?

Открыв глаза, Рэчел увидела не только Хелен, но еще сестру милосердия в очках, чье лицо что-то смутно напомнило ей. Она видела ее в часовне.

— Сестра Макиннис, — сообщила Хелен, и сестра улыбнулась — натужно, как все, — и сказала, что видела немного людей, пугавшихся ее. Постояв, они ушли, а Рэчел повернула голову на подушке и проснулась посреди одной из бескрайних ночей, которые не достигают конца суток в двенадцать часов, но продолжают накручивать двузначные числа — тринадцать, четырнадцать, переваливают в третий десяток, потом в четвертый, потом в пятый. Она поняла, что ничего не может помешать ночам длиться столько, сколько им захочется. На большом расстоянии от нее сидела, склонив голову, пожилая женщина; Рэчел чуть приподнялась и с тревогой увидела, что та играет в карты при свете свечи, стоящей на газете. В этой картине было что-то необъяснимо зловещее, Рэчел испугалась и закричала, и тогда женщина положила карты и пошла через комнату, загораживая свечу рукой. Она подходила все ближе и ближе, преодолевая огромное пространство, и, наконец, остановилась над головой Рэчел и сказала:

— Не спите? Давайте я устрою вас поудобнее.

Она поставила свечу и стала расправлять постель. Рэчел пришло в голову, что у женщины, всю ночь игравшей в карты в пещере, должны быть очень холодные руки, и она съежилась от их прикосновения.

— Ах ты, а нога-то куда вылезла! — сказала женщина, подтыкая простыни. Рэчел не поняла, что это ее нога. — Постарайтесь лежать спокойно, — продолжала женщина, — потому что если вы будете лежать спокойно, то жар будет меньше, а если будете крутиться, жар усилится, а нам совсем ни к чему, чтобы жар стал больше, чем он есть. — Она стояла и смотрела сверху вниз на Рэчел — очень, очень долго. — Чем спокойнее вы будете лежать, тем скорее поправитесь, — опять произнесла она.

Рэчел не сводила глаз с остроконечной тени на потолке, изо всех сил желая, чтобы эта тень сдвинулась с места. Но тень и женщина как будто навеки нависли над ней. Она закрыла глаза. Когда она открыла их, уже прошло несколько часов, однако ночь все еще длилась. Женщина по-прежнему играла в карты, только теперь она сидела в туннеле под рекой, а свеча стояла в маленькой арке в стене над ней. Рэчел крикнула: «Теренс!» — и остроконечная тень опять двинулась по потолку, и женщина медленно-медленно встала, и обе — женщина и тень — опять замерли над ней.

— Вас так же трудно удержать в постели, как мистера Форреста, — сказала женщина, — а он был таким высоким мужчиной.

Чтобы избавиться от этого ужасного неподвижного зрелища, Рэчел опять закрыла глаза, и оказалось, что она идет по туннелю под Темзой, в арках по бокам сидят уродливые низкорослые женщины и играют в карты, а кирпичи стен источают влагу, которая собирается в капли и стекает вниз. Но через какое-то время старухи карлицы превратились в Хелен и сестру Макиннис — они стояли у окна и шептались, шептались без конца.

Тем временем за пределами ее комнаты звуки, движения, жизнь людей в доме продолжались в обыкновенном свете солнца, и череда часов тянулась, как всегда. Когда на первый день болезни, а это был вторник, стало понятно, что Рэчел не поправится до пятницы, уж слишком высокая у нее была температура, Теренса охватило негодование — не на нее, а на внешнюю силу, которая разделяла их. Он подсчитывал, сколько дней будет наверняка для них испорчено. Радость и досада странно смешивались в его душе, когда он понимал, что впервые в жизни так зависит от другого человека, что его счастье так связано с этой девушкой. Дни проходили зря, тратились на какие-то незначительные, несущественные занятия, поскольку после трех недель такого близкого и бурного общения обычные дела казались нестерпимо плоскими и лишенными смысла. Наименее невыносимыми были разговоры с Сент-Джоном о болезни Рэчел, обсуждения каждого симптома, того, что он означает, а когда тема исчерпывалась — обсуждение болезней вообще, их причин и средств исцеления от них.

Дважды в день он приходил посидеть с Рэчел, и дважды в день происходило одно и то же. Войдя в ее комнату — где было не слишком темно, везде, как обычно, лежали ее ноты, книги и письма, — он сразу чувствовал подъем настроения. А посмотрев на Рэчел, он успокаивался совершенно. Она не выглядела тяжелобольной. Теренс садился у кровати и рассказывал, чем он занимался, говоря своим естественным голосом, только тише, чем обычно. Но через пять минут он погружался в глубочайшее уныние. Рэчел была другая; у него не получалось восстановить их прежние отношения; он знал, что это глупо, но не мог удержаться от попыток вернуть ее, заставить ее вспомнить — и когда эти попытки проваливались, он приходил в отчаяние. Каждый раз, покидая комнату, он заключал, что видеть ее хуже, чем не видеть, но постепенно, с течением дня, желание видеть ее возвращалось и становилось почти непреодолимым.

В четверг утром, когда Теренс зашел в ее комнату, он, как обычно, почувствовал прилив уверенности. Рэчел повернулась и попыталась вспомнить некоторые факты о мире, удаленном от нее на миллионы миль.

— Ты пришел из гостиницы? — спросила она.

— Нет, я пока живу здесь, — сказал Теренс. — Мы только что пообедали, — продолжил он. — А еще пришла почта. Там целая пачка писем тебе — из Англии.

Он ожидал услышать, что она хочет просмотреть их, но она некоторое время ничего не говорила, а затем вдруг произнесла:

— Видишь, вон они, скатываются с холма.

— Скатываются, Рэчел? О чем ты? Ничего ниоткуда не скатывается.

— Старуха с ножом, — ответила она, обращаясь не к Теренсу и глядя мимо него. Она смотрела на вазу, стоявшую на полке, поэтому он встал и убрал ее.

— Теперь они не смогут скатываться, — сказал он бодро. Однако Рэчел лежала, уставившись в ту же точку, и не обращала на него никакого внимания, хотя он говорил с ней. Ему стало так тоскливо, что он больше не мог сидеть рядом с ней и пошел бродить, пока не обнаружил Сент-Джона, который читал на веранде «Таймс». Тот терпеливо отложил газету и выслушал все, что Теренс хотел сказать о горячечном бреде. Он был очень терпелив с Теренсом. Он обращался с ним, как с ребенком.

В пятницу стало ясно, что болезнь — не кратковременное недомогание, которое может пройти за два-три дня; это была настоящая болезнь, требовавшая серьезной организации и сосредоточившая на себе внимание не менее пяти человек, однако волноваться причин не было. Просто она будет длиться не пять дней, а десять. Родригес как будто бы сказал, что разновидности этой болезни хорошо известны. Родригес считал, что близкие воспринимают болезнь с излишним беспокойством. Его визиты всегда сопровождались демонстрацией уверенности, а в беседах с Теренсом он отметал взволнованные и мелочные расспросы красноречивым жестом, который, по-видимому, означал, что они все преувеличивают серьезность положения. Почему-то он всегда отказывался сесть.