Изменить стиль страницы

— Но он-то знал или не знал? — настаивал Ваня. — Вот что мне интересно. Не мог он не знать этого самого — «нажали», «пережали».

— Да что ты ко мне пристал как банный лист, — ощетинился Лузин не то шутя, не то всерьез. — Я-то откуда ведаю? «Знал, не знал», «нажали, пережали» — задолбил как дятел. Не философствовать надо, а… выполнять. — Он чуть подумал и добавил ворчливо: — Горе мне с тобой… Дотошный ты, Ванек… Спи. Хватит.

Сгоряча Ваня не заметил, что Лузин назвал его ласкательно впервые и что это много значило. Он разошелся.

— А я не сумею так: выполнять и не думать! Если с первых шагов из округов начали докладывать только об успехах, то и правда ни бельмеса не будем знать. Как хочешь суди, но скажу: неправильно это, если сами себя обманывать начали.

— Да ты не кричи… Не кричи, — осадил его Лузин. — Вот наболтаешь так-то и… попадет, как куцему на перелазе: дырка-то в плетне одна — палки не миновать… Чего мы с тобой понимаем в большой политике? Ничего.

— А надо понимать, — напирал Ваня, — И сам ты так думаешь.

— Может, так, а может, и не так, — снова уклонился Лузин от прямого ответа, повторив эти слова.

Ваня решил, что Лузин, видимо, не хочет откровенности, не доверяет. Ему показалось это обидным, оскорбительным, и он «закусил удила».

— Чудно! — воскликнул он. — Даже поразительно! Неужели возможно такое положение, когда я, коммунист, стану жить так, что не буду высказывать своих мыслей прямо… «Некоторые», оказывается, могут. А я так не буду. Так не должно быть! — Ваня выпалил все это горячо, нажав на слово «некоторые».

— В мой огород камушек запустил? — спросил Лузин.

— Хотя бы.

— А такой пословицы не слыхал: «Слово — серебро, а молчание — золото»?

— Не надо мне сейчас этого «золота». Не желаю! Лучше добрая медь, чем злое золото.

Казалось, назревала никому не нужная ссора. Но Лузин, видимо, понял, что его собеседник издергался в последние месяцы и уже не в силах совладать с собою.

Он догадался, что его сдержанность Ваня принял болезненно, как недоверие, но снова лег и не стал спорить.

Через некоторое время он сказал, вздохнув:

— Эх ты, Ванек, Ванек… День и ночь-те же думки… Но… пока мы с тобой маловато понимаем. Надо смотреть — что будет дальше. Что было, то прошло, что будет, увидим… Толкач муку покажет… А с бухты-барахты кричать не след. Сперва надо разобраться самим, а потом уж… — Потом еще добавил: — Сам понимаешь. Все. Спать.

— Спать, — согласился еще раз Ваня и в темноте пожал ему руку повыше локтя. — Не серчай, Петр Петрович.

За три недели знакомства Петр Петрович впервые услышал свое имя и отчество: до этой минуты он был здесь «товарищ Лузин».

Оба долго еще не могли уснуть. Лежали молча. Лишь далеко за полночь сон пересилил раздумья.

…Проснулись они неожиданно. Оба вскочили одновременно и схватились за наганы: кто-то ударил кулаком в переплет рамы… Потом забарабанил так, что выскочила шибка стекла. Они, не сговариваясь, прыгнули со столов и стали в проемах стены, с двух сторон окна.

Ваня увидел в темноте, как человек тяжело поднял руку и еще раз постучал, уже тише.

— Кто? — спросил Ваня громко и в ту же секунду прыгнул на шаг в сторону.

Ответа не было. Но после испуга спросонья было ясно: не бандиты. Оба вышли в сени, приоткрыли дверь на улицу. Около крыльца стоял… Федор.

— Что с тобой? — тревожно спросил Ваня.

— …

Федор тяжело взошел на крыльцо.

В комнате они зажгли огонь, забыв об опасности, и увидели, что Федор без шапки, в одном пиджачишке, с взлохмаченной головой, лица на нем не было.

— Или еще кого укокошили? — беспокойно спросил Лузин и тотчас же потушил лампу.

И тогда Федор сжал до боли руку Вани и выдавил:

— Ушла…

— Тося!!! — с ужасом крикнул Ваня и затряс его за плечи. — Да говори же, говори!

— Уложили в постель… сам сидел на табуретке, дежурил… прислонился к стене, задремал — не выдержал… Проснулся — нет ее… одежда осталась.

— Искать! — приказал Ваня.

— Искал, — как эхо откликнулся Федор. — Ноги не слушаются. — Он вдруг выкрикнул: — Ванятка, друг!

Ваня выскочил на улицу. Лузин — за ним, а на бегу сказал:

— Куда тебя одного-то поперло! Шлепнут как муху. Я с тобой.

Забрезжил рассвет.

Федор вышел из правления почти вслед за Ваней и Лузиным. Горячее участие друга будто укрепило его. Он искал Тосю, искал, уже всматриваясь в предрассветную мглу, хотя надежды не было ни искорки — только жуткое отчаяние, горе, предчувствие неотвратимой беды.

Но где искать? Куда она ушла? Этого никто из них не знал.

Никто не видел, как Тося тихонько встала, прислушалась к ровному дыханию Федора, шагнула раз, другой… Матвей Степаныч во сне бредил и отчетливо произнес: «Зачем лошадь… холера…» Матрена Васильевна чуть похрапывала. Тося на цыпочках вышла в сени, сняла со стены веревку и вышла на огород. Под босыми ногами скользила и выдавливалась между пальцами чуть оттаявшая земля, смешанная еще кое-где со снегом, холодная и хлюпкая. Тоскливо прокричал на колокольне сыч и замолк. А она шла — как привидение, в одной рубашке. Она была на грани безумия. В голове стучали одни и те же слова: «Черная совесть… Черная совесть…» Они ударяли как обухом. Тося все прибавляла и прибавляла шаг. Потом уже почти бежала, будто хотела уйти от этих слов, преследующих, жгущих голову. Все для нее в мире остановилось — были только эти два слова. Избавиться от них невозможно, забыть их нельзя до конца дней, как страшную рану. Они возникли неожиданно, там, еще в постели, и подняли ее на ноги; они гнали ее от Федора, Матвея Степаныча и Матрены Васильевны; они жутью отдались вдруг внутри, придя, казалось, сами собой из глубины неимоверных страданий: они гнали ее к гибели, эти два слова.

Тося прошла огородами почти до конца улицы, к одинокой ветле, что стояла на отшибе, на Игнатовой усадьбе. У ствола Тося подняла лицо вверх. Она дрожала — холод пронизал ее насквозь.

…Руки не слушались, окоченели.

…Кто-то обхватил ее сзади и прижал к себе, повторяя шепотом: «Тося, милая… Тосенька, Тося…» Потом надел на нее пиджак, накинул шапку и взял на руки.

Она не знала, кто это.

Ваня нес ее, прижимая к груди. Позади хлюпал большими сапогами Лузин, озираясь по сторонам. Он только и сказал:

— Застудиться можешь, в одной-то рубахе.

Но Ваня не замечал пронизывающего холода. Он не помнит, как попал сюда. Просто в мыслях возникла зола от Игнатовой хаты и одинокая ветла — туда его и влекло. Четко он помнит только одно: в предрассветном утре увидел белое привидение у ветлы и бежал, бежал.

А Федор еще от речки заметил в своей хате огонек. И заспешил. Искорка надежды вспыхнула и потянула его домой. Когда он вошел, то увидел: Ваня и Лузин сидели на табуретках, а Матрена Васильевна склонилась над кроватью: там лежала, укутанная одеялом и шубой, Тося. Лицо ее было синевато-бледным, она дрожала в ознобе.

Федор бросился к кровати.

Тося вскочила. Села. Дико посмотрела на Федора: казалось, не узнала. Потом рывком отодвинулась к степе, перевела взгляд на Матрену Васильевну и снова на Федора. Роковые два слова ударили вновь в голову. Она рванулась с кровати на пол, но Федор схватил ее на руки, чуть попридержал так и положил, уже затихшую, обессиленную… Она открыла глаза, зажала ладонь Федора в свои руки, холодные и сухие, и шепотом произнесла:

— Что делать?.. Что?.. Что?..

Слез у нее не было.

— Жить! — ответила Матрена Васильевна и отстранила Федора. — А вы, мужики, вот что: выходите…

Не сразу дошло до всех мужчин: встал только один Лузин.

— Ну, — резко напомнила Матрена Васильевна, — кому сказано? Ошалели. Расквасились… Матвей, отвернись.

На улице уже рассвело. Но лампа все еще горела, забытая всеми, уже никому не нужная. Так бывает и в жизни: отслужит свой срок огонек и оказывается ненужным — он никому уже не светит и никому не мешает, горит до тех пор, пока не зачадит, замирая и еле вспыхивая; потом про него скажут — потух. И только. Разве мало жизней, похожих на такой огонек!