Изменить стиль страницы

Люди уже бежали со всех сторон. Зазвонил набат. Двор наполнился народом, фонари мерцали и бегали в темноте. Заморосил дождь: небо сердилось и хлестало косым холодным, еще зимним, дождем. Федор наклонился над Матвеем Степанычем и, держа его голову обеими руками, повторял одни и те же слова:

— Дедушка Матвей… Дедушка Матвей… Дедушка Матвей…

За сараем Ярков нашел Дыбина, оглушенного ударом кола. Ему перевязали голову и заперли в амбар сразу же, как только пульс стал прощупываться. Охранял его сам Ярков, никого не подпуская близко.

Матвея Степаныча внесли в правление колхоза, положили на широкую сычевскую лавку и перевязали рану. Тройка лихих битюгов помчалась в Козинку за врачом, а с нею Крючков послал донесение.

Народ толпился во дворе, волновался. Кто-то крикнул:

— Судить его, подлеца, самосудом!

А в ответ голос:

— Ты что, единоличник? Как собрание решит, так и будет. Решим: самосуд — значит, самосуд — мы теперь хозяева.

Пожалуй, никто не заметил своеобразной логики этой фразы, потому что внимание всех привлек голос Виктора Шмоткова. Он подбежал к двери амбара, скрестил руки на груди перед милиционером, как перед божьей матушкой, и попросил его умоляюще:

— Отдай ты его нам, пожалуйста! Ну прошу: отдай, Христа ради! Богом прошу — отдай!

— Раз-зойди-ись! — повелительно крикнул Ярков и даже решительно оттолкнул Виктора.

— Ну дай же ты мне хоть раз по роже его съездить, жестокий ты человек! Дай же, непонимающая ты личность! — Виктор уже выходил из себя. — Не дашь — амбар зажгу! Нету моего терпенья!

Виктора силой оттащили от амбара несколько человек. Он попытался отбиваться, но обмяк под уговорами, притих и, сморкаясь на землю через два пальца, прислонился спиной к воротам и смотрел на амбар, смутно выступающий в темноте.

Колхозники не расходились до утра. Ваня Крючков был то среди них, то о чем-то шептался с Андреем Михайловичем, то входил в правление к Федору, который не покидал Матвея Степаныча и сидел около него вместе с Зинаидой и Анютой Кочетовой. Женщины оберегали Матвея Степаныча и не допускали к нему колхозников; Зинаида открыла окно и давала раненому нюхать нашатырный спирт или смачивала им его виски — на большее ее медицинских познаний недоставало.

Ваня еще раз вошел в правление, Федор уже сидел за столом, облокотившись и закрыв глаза.

«Спишь ли? — мысленно обратился к нему Ваня. — Спишь ли ты, неукротимая натура?.. Больно тебе, друг. Мне — тоже. Полно! Смерть проходила сегодня и мимо тебя, близко проходила. Живи. Держись, друг ты мой, на всю жизнь». Ему хотелось произнести все это вслух, но он ничего не сказал. Он только подошел к Федору и положил ему руку на плечо. Федор слегка пожал ее, не изменяя положения. Бывает иногда так в жизни, что слова оказываются лишними и ненужными.

Светало.

Вместо одной тройки приехали из Козинки две. На первой — врач с фельдшерицей и Миша Земляков, полторы недели пролежавший в больнице (простреленный бицепс стал заживать); на второй тройке — сам начальник милиции и два милиционера. Медики вместе с Мишей поспешили к Матвею Степанычу.

Анюта сначала и не заметила Мишу, но когда, оглянувшись, увидела его, то подошла и поцеловала при всех. Миша увидел: на ее невинном девичьем лице пролегла первая поперечная морщинка над переносьем, уткнувшись в одну бровь. Он только погладил ее волосы и сразу же подошел к Федору.

— Читай, Федя, — сказал он, кладя перед ним газету.

Федор отодвинул ее на край стола. «До газет ли сейчас!»— говорил его взгляд. Он кивнул в сторону Матвея Степановича, закрытого фигурами врача, фельдшера и Зинаиды, будто хотел сказать: «Не сберег я его. Не сберег. А мог бы, если бы силой, за шиворот оттащил от беды». Газета осталась лежать на столе со своим кричащим и поразительным заголовком передовой «Головокружение от успехов». Она в те минуты, казалось, никому была не нужна.

Врач запретил везти Матвея Степаныча в больницу, поэтому его понесли через улицу в дом Земляковых.

Матрена Васильевна от болтливой и не очень умной соседки узнала-таки о беде, хотя и не сразу. Та соседка разбудила ее и прямо так и ляпнула:

— Матвея убили! Доктор приехал!

А она-то ничуть не беспокоилась: думала, Матвей опять заночевал возле лошадей.

Матрена Васильевна пересекла дорогу процессии. Носилки и все, кто за ними шел, остановились. Она посмотрела в лицо мужу. Тот приоткрыл глаза и… улыбнулся. Матрена Васильевна выпрямилась, гордая, суровая и непреклонная перед бедой. Чем она гордилась?.. Она не проронила ни слезинки, но, собрав силы, сказала:

— Ничего, Мотенька! Одюжеешь. Выхожу, — и пошла уже рядом с носилками, чтобы ни на час не бросить мужа и друга.

Никто никогда не слышал, чтобы Матрена Васильевна так ласкательно называла при людях Матвея Степаныча. Только теперь это стало можно, потому что он стал для нее великим героем. Так, все ближе и ближе подходя к границе своей жизни, она все больше и больше любила строптивого, непоседливого, колготного, честного Матвея вечной и самоотверженной любовью. Она прожила жизнь для всех людей на свете, для своих детей, отданных войне, а больше — для своего Матвея. Она и в этой беде шла гордо, чтобы Матвей видел, верил ей и в ту минуту.

Слава тебе, великая русская богиня труда!

Миша с Анютой шли за носилками рядом с Зинаидой. Она шепнула Анюте:

— Смотри на Матрену Васильевну. Смотри!

— А что? — недоумевала Анюта.

— Вот как надо любить! Всю жизнь, всегда, везде!

Анюта поняла. Она, не отрывая взора, смотрела на Матрену Васильевну, вцепившись в здоровую руку Миши.

Перед тем роковым случаем в хате Земляковых скопилось много жильцов. Жил там Федор, Андрей Михайлович с Зиной (теперь, после пожара, бездомные), Кочетовы дочь и мать, хата которых все еще была опечатана; теперь прибавились Миша, Матрена Васильевна и полуживой Матвей Степаныч. «Куда столько народа в одной хате!» — подумал Миша, входя. И вдруг он вспомнил и воскликнул:

— Да что же я делаю! Газета! — И выбежал из хаты. Он вернулся в правление, схватил Федора за плечо, подтянул Ваню за пояс к столу, оторвав его от начальника милиции, составляющего протокол, и, как глухим, крикнул: — Да читайте же, черт вас подери!

Через час было общее собрание колхоза: читали статью Сталина «Головокружение от успехов». Потом читали второй раз. После того как пришла на следующий день почта, читали и дома и в группах прямо на улице посреди дороги.

Потом прошел тревожный слух: в Оглоблине разобрали из конюшни лошадей и хомуты, растащили по домам. Раз, дескать, «добровольно», то давай сызнова голосовать «кто за колхоз — поднимите руки», а там посмотрим. Слухи подтвердились. Больше того, в Оглоблине бабы напали на председателя колхоза вторично, прямо рядом с правлением, загнали его в дом, а сами развели лошадей (мужчины остались в стороне, отсиживаясь по домам, а с бабы спрос малый). Уполномоченный Лузин по распоряжению райкома выехал туда на помощь тамошнему уполномоченному. Плохое сотворилось в Оглоблине — все начинать снова. Но в Паховке ничего подобного не случилось. Все ждали одного: что будут делать с Игнатом Дыбиным.

С дверей Кочетовых Андрей Михайлович с Мишей сняли пломбу, и вселились сразу две семьи: две женщины — хозяева, Андрей Михайлович с Зиной и Миша. Он остался здесь просто, как само собой и разумелось. Матвею Степанычу было спокойнее — с ним теперь жили только Матрена Васильевна и Федор.

В то же утро, когда Матвея Степаныча уложили на постель Федора, в село вошел рыжебородый и широкоплечий странник — то был Василий Петрович Кочетов. А часа через два после него вошла в крайнюю хату Тося, измученная тридцативерстной ходьбой со станции. Она шла всю ночь напролет, несмотря на темноту и ветер. В хате, куда Тося зашла, она попросила напиться, жадно выпила кружку воды и проговорила:

— Я чуть посижу.

Потом прислонилась спиной к стене и закрыла глаза. Она не знала, у кого сидит, и с горечью подумала: «Я даже не узнала людей в таком небольшом селе».