…А Василий Петрович все ехал и ехал.
Тоскливо повизгивали полозья саней. Всхрапывали лошади, позвякивая удилами. Снежное поле в ночи было опутано мутью. Иной раз казалось, что не сани едут, а мимо них проползают смутно видимые вешки. И тогда Василию Петровичу чудилось: все ползет назад, жизнь его остановилась, а он сидит среди снегов, покрывших чернозем.
Но вот он услышал, что подкова у одной из лошадей пощелкивает.
— Негоже так, — сказал он вознице. — Подкова отрывается. Себе убыток и лошади вред. Следить надо.
— Какой мне убыток! — добродушно возразил тот. — Не мое же. Оторвется — купют.
— Тебя как зовут-то?
— Мироном зовут.
— А меня Василий.
Вмешался милиционер:
— Разговаривать не велено.
Снова слышны только полозья. Их звук не радовал Василия Петровича, как раньше. Куда он едет? Зачем? В чем он виноват? За что его, как арестанта, везут под охраной? За что? Эти вопросы больно отдавались внутри так, что кольнуло сердце. Он не мог ответить себе, но и без ответа оставить был не в силах. И он не утерпел:
— Товарищ милиционер! За что?!
И сколько тоски послышалось в этих словах! Голос Василия Петровича дрогнул. Он повторил еще, но уже совсем тихо:
— За что?
Милиционер молчал, но и не остановил арестанта.
— Аль уж ты не человек? — теперь, казалось, спокойно спросил Василий Петрович.
— Да откуда же я знаю — за что?! — неожиданно с горечью ответил милиционер. — Приказано — выполни… Служба такая.
— Известно дело… Ну раз так, то…
— Не велено… Прекрати разговор…
— Служба, — согласился Василий Петрович и умолк.
Но вопрос «за что?» стоял неотступно. И так обидно стало Василию Петровичу, что он снова не сдержался и через некоторое время сердито бросил в серую зимнюю ночь:
— И бог, должно быть, забыл о нас.
Милиционер сказал:
— Ты сядь-то поудобней. Чего на одной коленке прилип к саням? Садись сюда.
Василий Петрович сел с ним рядом.
— Василий, значит? — спросил тот.
— Ага, Василий… Петрович по отцу. Кочетов моя фамилия. А твоя?
— Мешков…
— Конечно: служба, она разная бывает… — Василий Петрович помолчал и спросил: — Значит, едем?
Милиционер не ответил. Он сидел, опершись на винтовку.
В ту роковую ночь трех пожаров сани остановились у районного нардома в Козинке. Кочетов встал сам. Сычева с трудом растолкал милиционер (так крепко спал он спьяну). Лукерья взяла мужа под руку, и они втроем пошли впереди милиционера.
В зале уже было человек двадцать мужчин с женами, детьми и узлами. Никто не спал. Кто-то из женщин вопил как по покойнику. Сычев хорохорился во хмелю.
— Все тут кулаки? — крикнул он входя. — Аль еще остались где?
Никто не ответил на такую «шутку», да и сам он понял, что не туда загнул.
Василий Петрович сразу же хорошо поел, считая это сейчас самым главным, потом присел прямо на полу в уголке, втянув голову в плечи, так что виднелась одна борода, и приготовился подремать. Но вскоре услышал голос:
— Выходи!
Начался переполох. Люди связывали узлы и котомки, натягивали валенки и сапоги, перематывали онучи. Куда погонят — никто не знал. Василий Петрович поднялся с пола, вышел мимо двух милиционеров, стоящих в дверях, а на улице стал в «четверку», как ему указали. Так и пошли колонной в окружении конвоя. Куда, зачем — он тоже не понимал. Просто было страшно — и все.
На дворе потеплело. По пояснице и по ветру Василий Петрович определил: быть оттепели. И пожалел, что пошел в валенках. «Куда уж лучше для такого дела лапти, — подумал он. — А вот не сообразил. Март на носу — распустить вполне может. Не сообразил. А надо бы мне духом-то не падать, а собираться как полагается в дорогу». Рядом с ним, справа, шла женщина лет сорока и все время бормотала непонятную ему молитву (должно быть, сектантка) или принималась вопить в голос. Мужчина средних лет, видимо ее муж, уговаривал и упрашивал:
— Ну, Глашка! Ну, слышь? Брось. Чего там! Не мы одни. Вишь, сколько нас? Куда-нибудь переселят, и будем жить. Не реви. Брось. Сердце у тебя больное — чего сама себя губишь? Брось, Глаша, не надо.
Сосед Василия Петровича слева, плотный и осанистый мужик, шел в лаптях, с туеском за плечами, шел прямо и молчал. Только подходя к станции и увидев, что их подгоняют к вагону, произнес первые слова:
— В вагон грузить будут. — И еще добавил будто самому себе: — Одно жалею: не достал Культяка.
— Кто это — Культяк? — спросил муж Глашки.
— Культяк? Прозвище такое, — ответил хмуро мужик с туеском. — Председатель сельсовета у нас хромой. Жалко — не прикончил.
— Господи! Да что ты говоришь, неумный! — зашептал ему сзади кто-то. — Охрана услышит — решка тебе.
— Вернусь — прикончу и панихиду в нужнике отслужу из матерков, — хотя и тише, но зло проговорил «молчальник».
Больше от него никто уже не слышал ни слова. Но Василию Петровичу стало страшно идти с этим человеком. Он почему-то вспомнил своего председателя сельсовета и подумал: «Хороший он у нас человек. А этот похож на Игнатку-бандита», — и покосился на соседа.
На станцию пришли с рассветом, все было видно. Их загнали в товарный вагон, сделали перекличку и задвинули дверь наглухо. В вагоне уже было порядочно людей. Кто-то соорудил из жестяной банки, тряпья и постного масла «фунек» и зажег его. Здесь же оказалась и печка-буржуйка, рядом дрова и кадка с водой. Перед огоньком возилась баба с мальчиком. Кто-то уже пристраивал на печку котелок, чтобы варить, кое-кто стал закусывать. Вагон оживлялся, обживался с каждой минутой. Но лица оставались суровыми, недоверчивыми, непроницаемыми — никто никому не доверял.
Сычев ничего не ел. Он только пил воду, поднося трясущимися с похмелья руками кружку. На второй день он заболел и кричал в бреду:
— Смерть! Моя смерть! Моя, моя! Это вот моя!
А вагон перестукивал и перестукивал. На какой-то станции Сычеву дали лекарства, и к нему часто стал наведываться сопровождающий состав врач. Помаленьку Сычев начал поправляться, но пока не вставал. Василий Петрович подсаживался к нему, и они перебрасывались короткими фразами. Такой уж человек Василий Петрович, что в беде забыл обиду.
— Значит, едем? — спрашивал он у Сычева.
— Едем, — отвечал тот.
— Куда же мы едем?
— Бог один знает.
— Поправляешься?
— Ага. Лучшеет. Грудь остудил в санях-то.
— Через водку, должно быть?
— Должно быть.
Разговорить дальше Сычева было невозможно.
На пятые сутки пути, ночью, в вагоне умерла женщина — та самая Глашка. Муж плакал навзрыд и кричал:
— Люди! Помогите умереть!
Труп ее закопали на глухой станции, в перелеске. А, на следующую ночь мужа нашли мертвым; он перерезал себе бритвой горло. Василий Петрович молился и дрожал.
Дня через два после этого случая на большой и людной станции, где состав стоял уже целые сутки, вошел в вагон человек с портфелем, вынул список и стал выкликать:
— Серов! Есть? Ко мне. — Он выкликнул так около десятка фамилий, и вдруг Василия Петровича ударило как обухом: — Кочетов! Есть?
Василий Петрович встал.
— Выходи.
У дверей собралась группа в десять — двенадцать человек. Незнакомец сказал им:
— Вам всем — домой. Ошибка вышла. Телеграмма на вас есть. Выходи из вагона.
Счастливцы запрыгали на землю один за другим, вслед за начальником. Только Василий Петрович подошел к Сычеву, протянул ему руку и сказал:
— Прощай, Семен Трофимыч, не поминай лихом.
— Прощай, — угрюмо ответил Сычев.
— Может, передать что накажешь?
— Кому? Родни-то нету…
— Плохо тебе — нету родни, — посочувствовал Василий Петрович. — Так ведь без детей и прожил.
— Прожил. Без детей… Но, пожалуй, передай…
— Кому?
— Всем! — воскликнул Сычев. — Всем передай: жалею, что Федьку не задушил своими руками. Жалею! Слышите, люди! — крикнул он в вагон. — Жалею! — И забился в истерике.
— Свят, свят, — пробормотал Василий Петрович.