Изменить стиль страницы

О приезде милиционеров ему стало известно еще до того, как они вошли в школу, еще в тот момент, когда они прямо с ходу направились к его хате: он, пройдя часть луга, спетлял, отводя след, вернулся скороходом в Паховку чуть раньше Андрея и стал в тени на противоположной стороне улицы, посматривая на свою хату. Дыбин видел милиционеров своими глазами, когда они подходили к его двери и потрогали замок. Все было ясно. «Конец: надо уходить — Черный выдал», — решил он. А разыскав Степку, приказал поджечь все — хату и сарай. Он просил его открыть замок и выпустить кота, но Степка огрызнулся:

— Я тебе — дешевле кота? Буду там валандаться с кошкой. Твою хату запалить — надо на пузе полкилометра тащиться: чуть промах — и зацапают. Обдумает ведь такое: кошка!

Так и сгорел тот котенок, подобранный в мельнице и превратившийся в пушистого кота, ласкового и игривого. Жаль было Игнату кота, очень жаль. Ведь только и было за всю жизнь две слабости, две забавы — Тося и кот.

Федор, Ваня и Андрей чуть ли не рвали на себе волосы, когда узнали об увертке Дыбина, и между собой ругали милиционеров всякими словами. Но они не могли знать того, что творилось в области в эти дни. А Игнат Дыбин был начеку, зная об аресте Черного и заметив позади себя Андрея на собрании; но там он был в безопасности, потому что сначала проверил, нет ли милиции, а тогда уж заявился в школу. Разве ж можно заловить Дыбина, если он самолично убедился в том, что приходили его брать. Не знали коммунисты и того, что Дыбин близко от них — всего за десять — двенадцать километров, в лесу, за полчаса езды на его отличной лошади.

…После пожара в Паховке настала тревожная ночь.

Сычев заперся на все замки. Кочетову Василию Петровичу Миша сказал обо всем накануне, когда выбежал из школы. Василий Петрович сразу весь обмяк и ничего уже не понимал, сидя за столом, уставившись на свежевыпеченную ковригу хлеба. Володя сел верхом на битюжанку и уехал к родным за двадцать километров. Миша еще раз, после пожара, пришел к Кочетовым и сказал Анюте:

— Пойдем… Домой, совсем.

Она отрицательно покачала головой:

— Не могу, Миша, оставить стариков сейчас. Папаша-то, видишь, совсем расстроился. — Она тут же, при отце, прильнула к плечу любимого и заплакала.

Миша не видел ее плачущей, кроме как в тот незабываемый счастливый вечер в поле.

— Трудно тебе, Анюта. Все обойдется. Все будет хорошо, — утешал ее Миша, а у самого подступал ком к горлу.

Когда горела Игнатова хата, Федор тоже смотрел на пожар издали. «Где-то теперь Тося? Место, где она была с Игнатом, горит и скоро превратится в кучу золы». Дома сел за стол, обхватив голову руками, и мучительно думал обо всем: о Тосе, о колхозе, о Кочетове. И все это было очень-очень важно. После размышлений о том, как помочь Василию Петровичу, если отправленная Ваней жалоба не дойдет до обкома, ему пришла мысль: «Где-то кто-то в чем-то ошибся, а Паховку трясет лихорадка от одного предположения: если Кочетова раскулачат, то затронут и других середняков. Ведь именно так и думают в селе сейчас, в эту ночь. Сидит теперь Василий Петрович и ждет как лиха… Ошибка в политике может принести людям не только неприятности, но и страданье. Сейчас это так… но… что поделаешь!» Казалось, он дремал. Когда же вошли Ваня и Андрей, он встал и спросил:

— Готовы?

— Готовы, — ответили оба.

Глава одиннадцатая

Игнат не ошибся. В те дни шел судебный процесс над группой бандитов во главе с командиром банды Черным. В газетах об этом пока не упоминалось, но областной город все равно питался слухами, проникающими из зала суда.

Тося, живя у знакомой старушки, не могла не слышать разных толков об этом суде. Но ей было все неинтересно: слишком надорвана была ее душа. Здесь, вдали, Федор казался ей гордым, ненавидящим ее всем своим существом, а Игнат — озлобленным и на нее, но готовым в любую минуту прийти к ней куда угодно. Она не знала, что творится в Паховке, но не интересовалась и городом. Был когда-то человек, которому она могла бы излить душу, — Василий Васильевич, старый, любимый врач, — но она его не застала: за две недели до ее приезда он умер. Тяжкое одиночество, пришло к Тосе и точило как червь. Лицо ее потемнело и осунулось, появились первые морщины. Куда ей теперь деваться? Перед Федором была виновата, ведь она бросила его в самые трудные для него дни; в сознании возникла мысль, высказанная кем-то и где-то (она не помнила, кем и где): бросить даже чужого человека во время болезни или опасности — ничуть не лучше предательства; и она поняла, что это ощущение останется у нее черным несмываемым пятном, как печать на совести, до конца дней. Поэтому и не могла писать Федору. Но почему же Игната так ненавидят в Паховке? Этот вопрос она всегда связывала с Федором: он честный человек, он не живет для себя (а она-то хотела жить только для себя), он слишком много выстрадал, чтобы ошибиться в Игнате; помнила она перекошенное злобой лицо Игната и слова ненависти к Федору и его друзьям. Все чаще и чаще приходила мысль о том, что она ошиблась, что полюбила того, кого не любят люди. Но… Игнат неожиданно вставал перед ней сильный, страстный в порывах любви. Все начиналось снова, снова замкнутый круг, из которого, казалось, невозможно выбраться.

Однажды к ней в комнату вошла старушка хозяйка и окликнула:

— Тося!

Но она не слышала, неподвижно смотря в угол.

— Тося! — еще раз позвала хозяйка и подошла вплотную, положив руку на плечо. — И что же ты такая чудная, ей-богу? Ты послушай-ка, что скажу. Новость есть.

— Скажите… новость, — безразлично произнесла Тося, не изменяя позы.

— Ты про суд слыхала?

— Да.

— А у тебя кто-нибудь Жилин, родня, был?

— Кроме отца, никого не было. Мать умерла.

— Отец-то — Жилин, значит?

— Жилин.

— Слышь, что машинистка рассказывала: какого-то продовольственного комиссара Жилина поминали на суде.

Тося встрепенулась.

— Продкомиссар?

— Да.

— А что? Что упоминали?

— Говорит она, машинистка-то: убийцу того продкомиссара нашли. На суде выяснилось. Уж не твой ли, дорогуша, папа был тот Жилин?

— Кто сказал? Где она, машинистка? Скорее! — Тося вся загорелась. Она с болью вспомнила отца, вспомнила, как он, уезжая с продотрядом, поцеловал ее в последний раз, она даже услышала сейчас легонький скрип портупеи, когда он к ней тогда наклонился, и почувствовала его ласковую руку на своей голове. — Папа! Папа! — Тося рыдала. Ко всем страданиям и сомнениям прибавилось воспоминание об отце. Его убили. Кто убил, где убили — было неизвестно, даже трупа не нашли. Убили бандиты — много бандитов, как ей казалось. А теперь вот говорят слово «убийца». Кто он? Тося схватила хозяйку за руку и сказала, как выдохнула: — Ведите к машинистке. Сейчас.

Она шла по улице растрепанная, в незастегнутом пальто, со сбившимся на сторону платком.

…Вечером она уже была в квартире судьи. Встретил ее пожилой седой человек, ничем здесь не похожий на судью — в сорочке нараспашку и домашних туфлях. Он пригласил сесть. Тося села и сразу начала сама:

— Я — Жилина. Дочь продкомиссара Жилина.

— Вон что! — удивился судья. — Вы что-нибудь хотите дополнить?

— Я ничего не знаю. Я только хочу знать: кто его убил? Мне надо знать.

— Милая девушка, — мягко заговорил судья. — Прошло девять лет. Кто убил — никто не знал. И вот один из бандитов теперь рассказал, как все произошло… Стоит ли передавать подробности? Вам будет тяжело.

— Рассказывайте, — твердо сказала Тося.

— Продотряд из десяти человек бандиты застали сонным. Девять человек уничтожили сразу же. Самого комиссара отряда, Жилина, допрашивали связанного, пытали. Потом его убили.

— Кто? — зло спросила Тося.

— Несколько человек. Подтянули его к круче над рекой, поставили на ноги и… залп… Так он рассказал. Вам тяжело, детка, все это слышать. Не стоило бы. Но что поделать! Крепитесь…

— Но кто же, кто?! — выкрикнула Тося, уставившись на судью.