Изменить стиль страницы

Зато открылись и неожиданные преимущества, о которых я прежде не догадывался. Так, в кои-то веки я сумел припрятать свою сверкающую молодость за (откуда что бралось?) басовыми нотками и менторским тоном. Я был в этом так ловок, что даже коварная Галя, в ревизионных целях прикинувшаяся однажды грубым и косноязычным парнем, которого ежедневно порет отец-алкоголик (воображение у неё было ещё то!), смиренно признала, что я — «серьёзный спец».

Чего я — увы — не мог сказать о ней. Я был тогда весьма суровым и высокодуховным юнцом — и однажды едва не пришиб добрую тётю, наблюдая, как та, большой влажной ладонью зажав раструб несчастного орудия, откуда доносится тихий бубнёж какого-то измученного половым созреванием бедолаги, вполголоса продолжает прерванный на самом пикантном месте анекдот, свободной рукой одновременно придерживая умирающую сигарету и выскрёбывая ложкой остатки винегрета из глубокой эмалированной кастрюли. (Винегрет — помимо торта — был основным блюдом в нашем рационе: его приносила из дому Лида, стряпавшая его, видимо, в каких-то ирреальных количествах — всякий раз она жаловалась, что её «оглоеды» — муж и две дочери — опять не смогли осилить любимое кушанье за вечер, вот и пришлось тащить на работу остатки, «чтоб не пропали». Оглоеды были олухами — готовила Лида великолепно. Всю жизнь я терпеть не мог винегрета, навевавшего мне сомнительные ассоциации, но теперь пристрастился к нему, аки тот наркоман, — и мои тётеньки — когда я снисходил до их общества — с умилением смотрели, как я за обе щёки уписываю его из большущей антикварной тарелки с мелкими розочками по борту, понемногу сползая на самый край огромного чёрного кресла с массивными круглыми поручнями.)

Лишь много лет спустя я понял, что требовать от них чопорности и серьёзности было так же глупо, как от работницы телефонной секс-службы — чтобы она по ходу разговора действительно снимала с себя французское кружевное бельё. Они были настоящие «профи», «профи» высокой пробы — и хорошо знали, кому, что, как и когда сказать, чтобы залатать дыры и не навредить. Один я, высокомерный и зацикленный на своих переживаниях недоросль, мог не видеть этого. Равно как и того, что я для них — вовсе не «ценный специалист» (как я самонадеянно думал), а, скорее, подброшенная какими-то добряками мина замедленного действия. Я был так глуп, что даже не задавался вопросом, почему меня почти никогда не оставляют без присмотра — когда я «веду приём», кто-то из тётенек обязательно ошивается на диване с сигаретой или бродит туда-сюда между кухней и санузлом.

(Впрочем, возможно, мне казалось, что они попросту набираются у меня мастерства?..)

Что же случилось в ту пятницу — чернейшую в моей жизни?.. Куда они, дурёхи, намылились всем кагалом? что их так торкнуло, заставив утратить обычную бдительность?.. Теперь, спустя шестьдесят пять лет, и не вспомнить — да, в сущности, и неважно. Но до сих пор с болезненной лёгкостью восстанавливаю перед внутренним взором всю картину: как они противно-лицемерными голосами щебечут: — Ты у нас уже большой мальчик! — тут же, забыв о том, что я «мальчик» и «большой», прямо при мне оттягивают ворота блузок и прыскают туда пахучими дезодорантами — и с шумом и смехом вываливаются за порог, пока я медленно осознаю, что впервые остаюсь один на один с этим громадным и пугающим порождением сталинского кича.

(Мне невыносимо грустно думать — а посему я стараюсь не думать — о том, что, не поступи они так, невытравимая печать стыда и вины не легла бы в тот день на мою душу, — а, стало быть, я, возможно, не был бы сейчас обречён на одинокую старость — и внучата мал-мала меньше бегали бы в эту минуту вкруг моих ног, дёргали за штанины и радовались: «Дедуля, дедуля!!» Трогательная картинка. Возможно, даже и к лучшему, что она воображаемая. Я — человек замкнутый и терпеть не могу шума и суеты.)

Но продолжим, раз уж начали.

Закрыв за ними дверь, я тут же ощутил томительное, зудящее беспокойство. Как-то надо было распорядиться этим неожиданным подарком, сделать что-нибудь эдакое, невозможное при тётеньках, — но я всё никак не мог придумать — что именно, и мною только всё больше овладевала досада оттого, что ценные секунды утекают сквозь пальцы. Я понимал, что потратить их на чтение брошенного мною на диване «Графа Монте-Кристо» было бы преступнейшим расточительством, но куда их ещё девать — не находил.

На миг меня охватило страшное искушение — вскрыть, наконец, хотя бы одну из этих угрюмых, глухих, пыльных дверей, смутно белеющих в сумраке коридора, за которыми наверняка ждут меня удивительные открытия и уйма чарующих кладов. Во мне ещё не успел умереть ребёнок, коему минутная рассеянность матери сулит массу волнующих приключений и возможностей, — и теперь он высунул наружу встрёпанную русую головёнку и жадно озирался по сторонам. Но тут же скептический взрослый взял верх, упихнув его обратно суровой дланью — и заметив себе, что насчёт кладов-то ещё бабушка надвое сказала, а вот что от малейшего неловкого движения в этой дряхлой сталинской пещере может обрушиться потолок — сомнений не вызывает. Моральная ответственность за души человеческие — это одно, но отвечать карманом за порушенные архитектурно-культурные ценности я не хотел.

Так ничего и не придумав, я принялся попросту медленно бродить туда-сюда по тёмному коридору, иногда в задумчивости замирая и трогая пальцем пыльную стену. Понемногу я начал впадать в забавное состояние, подобное трансу. Мною всё больше овладевало странное, тревожное и вместе с тем приятное ощущение, будто я потерялся во времени — и, стоит только толкнуть одну из дверей, выйду куда-то, где я ещё — или уже — не родился, в какое-то условно существующее место или час, который я знал, но забыл. Возможно, это чувство было вызвано давящей тишиной, подобной которой я ни до, ни после не встречал в московских домах, да и нигде. Здание было выстроено на славу, его стены были толсты и прочны, окна с одной стороны выходили в тихий переулочек, с другой — в не менее тихий дворик, сейчас они к тому же были плотно задрапированы шторами, ничто из внешнего мира не проникало сюда, не было слышно даже шуршания шин, даже голосов соседей — только ровное, на высокой ноте, гудение безмолвия в моих ушах. Абсолютная тишина.

Внезапно её разбил резкий звук зуммера, показавшийся мне — видимо, от неожиданности — неестественно громким.

Странно, но вместо того, чтобы обрадоваться и опрометью кинуться к его источнику — что было бы единственно адекватным действием — я столбом застыл там, где он застал меня — посреди полутёмного коридора, — лихорадочно вытирая о джинсы мгновенно повлажневшие ладони и с испугом глядя в сторону освещённой части прихожей, откуда раздавалось трещание аппарата.

Такая реакция на знакомый раздражитель удивила даже меня самого. Со мной происходило что-то непонятное. Я чувствовал, что мне почему-то не хочется брать трубку, а ведь работал здесь уже не первый месяц. Сердце отчаянно колотилось. Вообще-то я привык доверять своей интуиции — как я уже говорил, она у меня функционирует наподобие электровеника. В голове пронеслось, что я — всего-навсего стажёр, а, стало быть, не имею права на самодеятельность вне подстраховки; что без моей пометки в «вахтенном журнале» тётеньки всё равно ничего не узнают; что, в конце концов, в эту минуту я вполне мог серьёзно заседать в интимном кабинете — ну и, в общем, что я — взрослый свободный гражданин свободной (да, свободной!) страны. Мы все уже понемногу начинали приучаться к спущенной нам сверху лучезарной демократии.

Однако в следующий миг я жёстко поборол дурацкую слабость — сколько раз потом я ел себя за это! — нарочито решительным шагом вошёл в прихожую, плюхнулся на диван, схватил трубку, откашлялся — и, как всегда, заученно-бодрым тоном с доброжелательной ноткой произнёс:

— Служба доверия слушает!..

— Добрый вечер, — ответил мне очень серьёзный и тонкий голос, который я поначалу принял за девичий (и обрадовался — со всякими сикушками у меня особенно хорошо получалось!). Но тут же понял, что разговариваю с ребёнком, мальчиком. Тот, видно, заранее готовился к разговору — было такое впечатление, будто он читает по бумажке: