Изменить стиль страницы

Это я — и никто другой — был причиной дьявольского обмана. Это мне предстояло все оставшиеся годы, а, может, и месяцы, каяться перед Кутей, отдавшей себя по неведению. Перед Кострецким, которого я невольно ввёл в соблазн — и тем самым (в нашем возрасте уже не боятся пафоса) погубил его душу. Да что там — перед миллионами погибших россиян, чьи тела, словно некие розы без аромата, устилали собой широкий путь Альберта к власти. Но всё-таки я очень несознательный гражданин. Аполитичный и почти не способный к абстрактному мышлению. Мне было не так жаль страну в целом (ну, Кострецкий особь-статья!), но эту беленькую девочку, так похожую на мою жену, что вполне могла бы быть нашей с Лизой внучкой…

Может быть, ещё и потому, что за время прогулки она, голубушка, успела порассказать мне кое-что о себе. Сиротка-«отказница», лет до четырнадцати росла в крепкой рабочей общине с целой кучей «братьев» и «сестёр» — у приёмных родителей, людей простых и по-своему добрых, но не очень далёких, малообразованных, ортодоксально-религиозных — и, в общем, так и не сумевших стать ей родными. Потом — обшарпанная вонючая общага в подмосковном модельном училище — тоже не очень-то гостеприимная среда. Словом, до восемнадцати лет Клавдии Кретовой были неведомы такие прелести жизни, как поддержка близких, домашнее тепло, семейный уют. До тех пор, пока однажды в её сумочке не завибрировал внезапно проснувшийся звукофон — и обаятельный, знакомый всей России голос с лёгкой гнусавинкой не предложил «встретиться и поговорить на приятную тему», — почти та же схема, что и у меня. И точно так же, как я, оказавшись здесь, она почти сразу поняла — вот оно, то, что она так долго и безнадёжно искала, о чём плакала ночами, чего ей так недоставало в этой паскудной жизни.

Семья. Её семья… Альберт, Игорь… а теперь вот и я…

— Хватит, — жёстко приказал я себе, едва увернувшись от не заметившей меня круглой белой колонны террасы (за что та тут же и получила старым жилистым кулаком). — Хватит. Заело!..

Взбегая, как ненормальный — как молодой и ненормальный, — по мраморным ступеням мимо укоризненно провожавших меня водянистыми очами пейзажей в старинных рамах, я снова и снова поверял себя, своё прошлое — и с каждым разом всё неудачнее. Юношеская неосторожность?.. Но я действовал тогда неосознанно. Стало быть, послужил, так сказать, орудием судьбы — не более того. К чему же так усердно виноватить себя? Тогда, в тот страшный вечер, я был, чёрт возьми, глуп, но органичен. Ныне же я нагромоздил в своей седой башке чёрт-те-что — да ещё и горжусь этим.

Старый дурак, ничему-то ты не научился за последние шестьдесят пять лет. Этот славный беленький кутёнок, не желающий вникать в то, во что вникать не стоит — и тот на порядок мудрее тебя. Оставь ты, наконец, в покое чужие проблемы и свои вселенские амбиции — и наслаждайся, чёрт подери, дивным отпуском, который так незаслуженно выпал тебе на старости лет.

А что вы думаете, и буду. Вот прямо сейчас, как доберусь до гостиной — сразу же и засучу рукава. Стану брать от жизни всё, что она мне предлагает по великой милости своей, а узкий лаз в прошлое законопачу наглухо. И точка…

Я окончательно запыхался и ещё долго не мог отдышаться, без сил повалившись на диван. Забавно. От кого я, собственно, хотел убежать? От самого себя? Психотерапевту моего класса следовало бы лучше осознавать всю тщетность подобных попыток. Старые призраки хорошего английского дома, выползшие из добротной антикварной мебели проветриться и полакомиться аппетитной злободневностью, смотрели на меня, посмеиваясь.

4

«Попытайтесь увидеть вашу боль в образе прекрасной женщины. Подойдите, обнимите её, погладьте по спине. Поблагодарите за то, что она так долго сопровождала вас во всех радостях и горестях. Попросите прощения за то, что держали её при себе так долго. А теперь попробуйте отпустить. Скажите ей об этом. Повторите это пять, десять, двадцать раз, пока не увидите, как она поворачивается и уходит, становясь всё меньше и меньше, — и, наконец, окончательно растворяется в потоке яркого белого света».

Я — человек очень обязательный и всегда стараюсь пунктуально выполнять свои обещания — даже те, что дал собственной боли. Ни кошмары, ни даже комары меня не одолевали.

Ещё и ныне — то есть спустя где-то полгода после упоминаемых событий — я завидую самому себе чёрной завистью, вспоминая то дивное (может, и последнее для меня) лето на природе. Ах, как я им пользовался!.. Пил большими глотками вкусный деревенский воздух, слушал весёлое щебетание и шебуршание крохотных разноцветных пичужек в листве, любовался розами в ассортименте и сочной изумрудной зеленью, поглощал центнерами фрукты и овощи, купался в целебном солёном источнике, с удовольствием подставляя ласковому солнышку тощие бока и впалое пузо, — словом, по мохнатые стариковские уши погрузился в полуживотное-полурастительное существование расслабленного дачника — и ничуть этого не стыдился! (И, верите ли, не стыжусь до сих пор.)

Режим у нас был размеренным, как в добротном советском санатории. Поднимались около девяти (на свежем воздухе отлично высыпаешься!), завтракали — поодиночке, впрочем, возможно, Кутя и разделяла с Альбертом утреннюю трапезу, я предпочитал не вдаваться в детали их интимной жизни. Ещё часа два каждый был предоставлен сам себе — я, например, мог в охотку поработать, погулять в саду или позагорать в шезлонге. К двенадцати сходились на традиционный ланч у Кострецкого. (Тут надо сказать, что, где бы не случилось мне столоваться, я неизменно замечал, что меню для меня искусно составлено с учётом моей диеты — что меня очень трогало. Впервые за много лет желчный пузырь напрочь перестал меня беспокоить.)

Как-то незаметно для самих себя все мы разом перешли на «ты» и уменьшительные имена, а то и забавные прозвища — и только застенчивая Кутя на всякий случай ещё мне «выкала» — да поглядывала снизу вверх с почтительной опаской.

Нет-нет, я ничего не путаю и не страдаю постфактумными старческими галлюцинациями. Под ненавязчивым, но умелым руководством нашего массовика-затейника мы очень быстро освоились друг с другом — и напрочь забыли о разнице в статусах и возрастах, ещё вчера казавшейся неодолимой и чуть ли не роковой. Альбертик окончательно перестал быть Бессмертным Лидером и врос в самого себя — слегка заторможенного, странноватого и неотёсанного, а, впрочем, славного и добродушного парня, чьё молчаливое присутствие придавало обществу обаятельный колорит. Я взял с него пример — и, послал к чертям приличия, перестав, наконец, стесняться маргинально-потрёпанных джинсов, линялой футболки и стоптанных кед. Кутя по въевшейся в кровь и плоть королевской привычке ещё меняла платья по нескольку раз на дню, но свои лёгкие русалочьи волосы прибирала в простой кукишок на затылке. В какой-то момент даже сам безупречный Игорь, выходя из-за стола, позволил себе с хрустом почесать пузо через кокетливую розовую сеточку летней жакетки — после чего все сдерживающие центры в нас окончательно и бесповоротно рухнули.

Думаю, не стоит отдельного упоминания то, что за Кутей вся компания ухаживала наперебой — мы с Игорем чуток поинтенсивнее, чем Альберт, взиравший на наши старания с насмешливой хозяйской снисходительностью. Пожалуй, он был даже слишком спокоен. Даже мне иногда становилось не по себе от наглости Кострецкого, чьи заигрывания, на мой взгляд, ежесекундно переходили за грань — особенно когда он начинал распускать руки. Несколько раз я уже совсем было открыл рот, чтобы сделать ему замечание, — но всякий раз вовремя вспоминал своё место. На Альберта, однако, все эти страсти не производили ни малейшего впечатления — меньше даже, чем моя стариковская галантность, которая, по крайней мере, вызывала у него лукавую улыбку. Очевидно, он полностью доверял своему министру во всём.

Впрочем, к чести Кути надо сказать, что та всегда вела себя очень достойно — и наших глупых ухаживаний не поощряла.

После ланча наступала очередь культмассовых (как — не без юмора — звал их тонкий знаток старины Игорь) мероприятий.