Изменить стиль страницы

Я же читал «По ночам оживают игрушки…» А затем рассказывал о нашей «значительной» болтовне с моим «мудрым» шутом* [Вероятно, отец имел в виду Аничкова. — прим. Ю. Софиева.]

Мне почему-то казалось, что наши человечные, «мудрые» беседы должны были интересовать и слушателя. Действительно, благодаря исключительной благожелательности моих друзей, этот злосчастный шут стал достаточно популярен в Белграде, конечно, среди русских.

В итоге наш меценат честно и щедро отсчитывал нам положенные проценты с прибыли и наша подвально-поэтическая деятельность привела к изданию коллективного сборника «Гамаюн». Выборная редколлегия из наиболее активных и «обещающих» приступила к отбору материала. Что греха таить — в основу ее деятельности был положен принцип: «свобода, равенство, братство», равенство и братство для членов редколлегии. Ничем не обузданная свобода редколлегии в отношении остальных участников «Гамаюна». Их было тоже не менее шести человек, но на их долю досталось не более четверти намеченных Сборнике страниц. Наше дружное звено целиком входило в редколлегию, и, как все остальные сочлены, на основе упомянутого принципа мы тиснули в сборник по десять стихотворений.

Появление сборника было отмечено в прессе. Белградское суворинское «Новое Время» обрушилось на нас с Ильей за «футуризм и заумь», хотя футуризмом там и не пахло! Обрушилось с ядовитым сарказмом и иронией. Правда, теперь я бы сам написал о своих тогдашних стихах с таким же «ядовитым сарказмом и высокомерной иронией». Но тогда мы с Ильей были счастливы, что Суворин наши стихи обругал. Тем более, что профессор Аничков к ним отнесся вполне милостиво.

Дуракова и Елачича они снисходительно потрепали по плечу.

А «наиболее обещающим» был объявлен некий поэт, особенно рьяно ратовавший за «колокольный звон», «березки» и «Воскресение России под двуглавым орлом».

Во всяком случае, это была наша первая публикация — 1923 год. Впоследствии я считал первой моей публикацией стихи, напечатанные в журнале «Звено» в Париже, в 1926 году, под редакцией Георгия Адамовича. В этот год я не был еще ни с кем знаком, просто послал стихи в редакцию журнала и был очень счастлив, когда их обнаружил в печати.

После выхода сборника «Гамаюн» распался. С несомненностью выяснилось, что члены этого кружка оказались столь разнородными, столь враждебными друг другу по вкусам, по литературным направлениям и, наконец, по политическим взглядам, что всякое мирное сосуществование было немыслимым.

Разложение «Гамаюна» способствовало образованию в русском Белграде литературного кружка «Одиннадцать», названного так по количеству участников. Само название указывало на замкнутость кружка, не склонного к расширению. Как он возник? Профессор Е.В. Аничков был не только нашим университетским учителем, скоро у нас сложились с этим чудаковатым, великодушным стариком очень простые, искренние, сердечные и дружеские отношения.

Старик жил за городом, в дачной местности Топчидер, снимая там маленький домик с садом. Жил он одиноко, ждал дочку, которая должна была приехать из Америки. Чудесный, по-русски гостеприимный хозяин, он принимал нас очень мило и запросто, как своих близких родных.

Зная наши пустоватые студенческие желудки, он нас постоянно подкармливал, и мы, хотя и со стыдом, но все же на это соглашались, так как деваться нам было абсолютно некуда.

За главного повара выступал Алексей Дураков, меня он брал в помощники, Илью (Голенищева-Кутузова) мы считали для этого дела совершенно не пригодным и отсылали его беседовать с профессором. Мы слышали, как он шумел, острил, хохотал и сыпал цитатами на всех известных ему языках.

Мы с Алексеем обычно приготовляли вареную свежую капусту с рубленым мясом, добавляя большое количество масла. Была также какая-нибудь закуска, на третье подавали сыры, фрукты, черный кофе. К сему полагалось и небольшое количество сухого вина.

Мы бы, конечно, довольствовались и гораздо более простой пищей, но наш хозяин требовал некоторого разнообразия. Когда подавали обед, Алексей орал: «Коллеги, прошу к столу!» — и всегда, по старой гардемариновской привычке, добавлял: «Как видите, харч приготовлен в изобилии».

Евгений Васильевич (Аничков. — И.С.) был хорошо светски воспитан и потому всегда держался естественно и просто. Любил нам рассказывать о Блоке, о Вячеславе Иванове, о его «башне» и множество веселых литературных анекдотов. Мы, конечно, слушали, развеся уши!

Аничков был сложным и противоречивым человеком. Но что было для нас бесспорным — это сияние его большого человеческого сердца. Над некоторыми его выходками мы с Ильей посмеивались. Вообще, он был большой оригинал. Илья рассказывал, когда Аничков преподавал у них словесность, ему однажды устроили бенефис. Когда он вошел в класс, поднялся шум, лай, мяуканье и прочие безобразия. И вдруг, совершенно спокойно, профессор встал на четвереньки — лицом к аудитории — залаял и выбежал из класса. Все обалдели. Раздался смех, а кто-то из учеников сказал: «Стыдно нам устраивать бенефис такому профессору, все равно он даст нам несколько очков вперед!»

Был и я свидетелем подобной сцены. Мы сдавали коллоквиум, передо мной отвечала знакомая нам всем студентка Попова. Сдавали мы по А. Веселовскому «Боккачио, среда, современники». Попова была разумной студенткой, это знали все мы и знал профессор. Но вдруг что-то случилось с Поповой. Она была застенчива, очень волновалась.

— Ну, успокойтесь, милая барышня, и расскажите мне о вилле д'Альберти, — сказал Аничков.

— Это, это были такие итальянские короли…

— Ну, знаете, вы же после каждой лекции обязательно пристаете ко мне, спрашиваете о литературе, что прочитать, и читаете, и отлично знаете предмет. Дайте вашу уписницу, так вам и поставим: «весьма удивительно». — И поставил: «В.У.».

Интересна была его биография.

Он ненавидел кайзера и немецких милитаристов и потому в 1914 году, будучи уже немолодым петербургским приват-доцентом, а может даже и профессором, пошел добровольцем на войну и поступил в 13-й драгунский полк, по-видимому, младшим офицером. Потом он попал в экспедиционный корпус во Франции. Уже во Франции, когда я работал в Монтаржи на каучуковом заводе, со мной работал русский журналист. Во время первой мировой войны он тоже был офицером в экспедиционном корпусе, был редактором военной газеты при каком-то штабе и мне рассказывал, что у него в редакции газеты работал Аничков. Когда Россия вышла из войны, Е.В. Аничков решил кончать войну с французами во Франции. Он был переведен в спаи — арабскую конницу, и мы смеялись, что он ездил на верблюде. По окончании войны он попал со своими спаи в Северную Африку, где получил приглашение приехать в Белград, в университет, на должность профессора.

Евгений Васильевич слез с верблюда и стал читать лекции в качестве ученого мужа. Любой человек, прошедший через войну, обычно до конца своих дней вспоминает прожитые годы. Но Аничков не был простым кавалерийским офицером. Это был культурный ученый человек, образованный, радикальный русский интеллигент, друживший с Вячеславом Ивановым, Александром Блоком, Максимом Ковалевским и другими личностями из творческих верхов русской интеллигенции. Человек, полный чувства юмора.

Мне вспоминается один анекдот, который любил рассказывать Аничков. Его драгунский разъезд уходил от немецкого разъезда, превосходящего силой и количеством. И вдруг дорогу им преградил длиннющий, без конца и края, забор. Аничков остановил разъезд, построил его крупами лошадей к забору и скомандовал: «Осади назад!» Лошади опрокинули забор, и разъезд ушел и спасся от немцев. «Вот видите, — говорил Аничков, — любой кавалерийский офицер попытался бы взять забор, как барьер, а я сразу сообразил, что через него не перепрыгну, и несколько моих драгун тоже, и нас бы догнали немцы». А потом вся дивизия смеялась, как Аничков ушел от врага.

Аничков был человеком безусловно одиноким. От своих коллег-профессоров он держался как-то в стороне. Вернее, с ним не общались. В Белграде сближение с таким человеком могло привести к неприятным последствиям, так как Е.В. Аничков именовал себя «независимым социалистом». Что это означало, мы не совсем понимали, но мне льстило, что мой профессор считал себя социалистом, так как я тоже причислял себя к социалистам и независимость принимал как внепартийность. В те годы это понятие носило общемировоззренческий характер и сильно отличалось от партийно-догматического понимания этого термина, которое оно приобрело впоследствии в СССР. Да и само понимание социалистической революции у нас в то время было крайне расплывчато.