— В прошлом действительно был им, но теперь, к счастью, студент философского факультета.
— Это здорово! Значит, мы с вами коллеги! — разговор велся в шутливо-ироническом тоне, но когда я упомянул, что тоже поэт, пишу стихи, Дураков встал, подошел ко мне и официально заявил:
— Разрешите представиться: Алексей Дураков! — и добавил: — Я надеюсь, что мы будем друзьями. — Я назвал себя и выразил ту же надежду. Алексей с первой же беседы мне понравился необычайно. Стройный, высокий красавец, блондин, с военной выправкой, с очень тонким удлиненным лицом, с прямыми, аккуратно подстриженными, не вьющимися волосами, расчесанными на самый банальный пробор. Ничего в не было пошлого, искусственного, фальшивого. Он был просто, сиял жизнедеятельностью, очень живой и подвижный, но становился несколько экзальтированным, как только дело доходило стихов. Стихи свои и в особенности любимых поэтов он мог читать при любых условиях. Мы очень быстро сошлись, обнаружив во многом сходство взглядов и вкусов.
Вскоре после нашего знакомства Алексей сказал мне:
— Я вас познакомлю с одним замечательным человеком студентом нашего факультета. Это очень талантливый, вполне сложившийся поэт, будущий ученый муж, эрудит, любимый ученик профессора Аничкова, Илья Голенищев-Кутузов. Я ему рассказывал о вас. Он хочет с вами познакомиться, только просит предварительно ознакомиться с вашими стихами, я ему много о них рассказывал, у нас есть кое-какие литературные планы, и мы хотим сразу же к ним приступить.
Меня не столько удивила, сколько смутила эта предварительная просьба, и не потому, что в ней можно было заподозрить некий «жест мэтра», а попросту я очень смущался читать и даже показывать свои стихи. В моем характере гораздо больше иронии к самому себе, сомнения, чем самоуверенности. Однако я отдал свою тощую тетрадь и стал ждать дня «страшного суда». Вскоре протрубили трубы архангелов — в общежитие пришел Илья. Во-первых, он был в приличном, не слишком элегантном, но все же нормальном партикулярном костюме, тогда как мы в те годы донашивали многострадальные френчи, гимнастерки, «толстовки» или бренные останки гардемаринского обмундирования. Нужно сказать, что Илья или Леля, как звали его и вы семье, и мы, находился в несколько «привилегированных» жизненных условиях, чем основная масса беженцев, в том числе и мы с Алексеем. Илья жил в семье. Отец его, Николай Ильич, в молодости был военным, потом ушел из армии, подолгу живал в Германии, а в России занимался нотариальными делами и имел в Симферополе свою нотариальную контору. Николаю Ильичу удалось и в эмиграции продолжать свое нотариальное дело. Человек он был — плотный и грузный — весьма решительного, сурового, а в семье даже грозного характера. Профилем напоминал своего славного предка, фельдмаршала Михаила Илларионовича, каким он изображен на ксилографии Фаворского. Жена же его — мать Ильи — пианистка, консерваторка, учительница музыки, была женщиной тишайшей и очень милой. Она давала уроки музыки и целыми днями бегала по Белграду. У них было двое детей. Старший, Илья, который по окончании, уже в эмиграции, русской гимназии Плетнева, поступил в университет, и младшая — Ирина, она продолжала учиться в каком-то городке старой Сербии в Русском институте «Благородных девиц», вывезенном из России во время крымской эвакуации в 1920 году. Словом, семья Кутузовых жила в эмиграции в относительно благополучных материальных условиях. Илья был одет, сытно накормлен, избавлен от всяких побочных жизненных забот и мог всецело отдаться своим университетским занятиям, что он и делал с похвальным усердием и упорной целеустремленностью.
Помимо банального костюма, остальное обличье Ильи было весьма поэтично. У него была черная шляпа с чрезмерно широкими полями, из-под которых буйно вырывалась курчавая темно-шатенистая шевелюра, по всей видимости, довольно редко общавшаяся с парикмахером. Но самое потрясающее у Ильи — это плащ, не какой-нибудь пошлый макинтош, а самый настоящий поэтический чайльдгарольдовский крылатый плащ, из темной, добротной, может быть, даже из настоящей английской материи, широкую полу которого можно было закидывать за одно плечо. Илья ее и закидывал, проходя мимо нашего общежития по тротуару вдоль Военной Академии. Илья был лет на пять моложе нас с Алексеем, но мы по сравнению с ним были не только шалопаями, но и немыслимыми невеждами, так что ему вручили пальму первенства и высокое звание «мэтра», что, конечно, не мешало нам беспощадно зубоскалить друг над другом. Помнится, как однажды в веселой студенческой компании, в присутствии наших милых девушек, я, шутя измывался над Ильей, вспоминая, как мы провожали его, уезжающего на дачу во время летних каникул. Мы пришли с Алексеем на вокзал. Илья склонился над нами из окна вагона и давал нам последние напутственные указания и рекомендации, что прочитать, даже что продумать за время летних каникул, как совершенствоваться в поэтическом мастерстве, беспощадно отбрасывать стертые банальные эпитеты, добиваться собственных интонаций, вслушиваться в «магию слов» и так далее, и тому подобное. А когда прозвучал последний звонок и поезд тронулся, Илья протянул нам палец, и мы с Алексеем восторженно ринулись и четырьмя руками почтительно ухватились за палец «мэтра».
Я еще рассказывал о том, что все ценные советы мэтра сопровождались неизменным припевом:
— Ведь меня тоже очень многому учили! — И мы с Алексеем понимали, как должна была звучать скромно пропущенная фраза: «Пока я не достиг высокого мастерства!» Смущенно похохатывая, Илья бормотал: «Ну, что ты врешь, Юрия. Ведь все врешь, Юрий…» Я, конечно, врал хотя это было не столько вранье, сколько гротеск, и девушки хохотали.
В эти годы нашей юности было поветрием изощряться в чрезмерном остроумии друг перед другом. Как-то много позже, в Париже, злой умница Владислав Ходасевич мимоходом заметил: «Не путайте два различных понятия: остроумие и острословие. Остроумие встречается гораздо реже, а острословие обычно и в чрезмерных размерах очень утомляет». Это было в одно из «ходасевических воскресений», когда мы еще ходили в «молодых» и собирались у Ходасевича.
…Наиаккуратнейшим человеком среди нас был Сергей Кисилев, студент-юрист. Звали мы его «краснорожим» — прозвище, установившееся за ним еще с гимназических лет, ибо на щеках у него постоянно вспыхивал и пылал яркий, почти малиновый румянец. Человеком он был исключительно порядочным, очень благожелательным к людям, хорошим, добрым и отзывчивым товарищем. Происходил он из судейской семьи. Сергей был умен, способен, культурен, на юридический пошел по призванию и по семейной традиции и юридическими науками занимался всерьез, с прилежанием и увлечением. Мы все его очень любили, но, зная его щедрую доброту, нещадно и бессовестно его эксплуатировали.
На его несчастье, он овладел отличным, хорошо сшитым, темным вечерним костюмом. В нашей комнате это был единственный партикулярный костюм среди двенадцати «толстовок» и френчей. Был он единственным и у Сергея. Никакой верхней одежды, кроме этого костюма и старенькой шинели, у него не было. Благодаря аккуратности хозяина, костюм всегда имел свежий и приличный вид. На ночь Сергей, тщательно уложив складки, прятал штаны под матрац, для ночного разглаживания их своей собственной тяжестью. Я сказал, «к несчастью», ибо, когда у кого-нибудь из нас возникал особо критический момент в жизни (свидание, торжественное приглашение в гости, вечер или театр), человек с приятной улыбкой своей дружеской преданности подходил к Сергею, и в предвидении бедствия лицо Сергея искажалось от боли. Он знал, может быть, презирая себя за отсутствие упорства и воли к самозащите, точно знал, что ему предстоит раздеться, лечь в кровать, а свой вечерний костюм одолжить счастливому товарищу.
У меня, например, происходил с Сергеем в эти критические моменты примерно такой разговор. Он начинался с прочувствованных слов, никакого отношения к основной, коварнокорыстной цели не имеющих.