Изменить стиль страницы

— Бежит, как пес за вороной, думает, что скорее что-нибудь ухватит!

— Вот до чего дожила, горемычная! — сочувственно сказала Кракалиха.

— Ничего, она довольно выгревалась в борыновой хате. Поела сытно, натешилась хорошей жизнью, пускай теперь и нужды отведает. Другие всю жизнь голодают, работают, как волы, а никто их никогда не пожалеет.

— Прежде она с нами и не здоровалась никогда…

— Милые вы мои, недаром говорится, что нужда скачет, нужда пляшет…

— Пришла я как-то одолжить у нее упряжь, так она сказала, что ей самой нужно.

— Правда, скуповата была и спесива, как все Борыны, а все-таки жаль бабу, жаль!

— По справедливости, конечно, жалко. Ну и негодяй же этот Антек!

— Негодяй-то он негодяй, это верно. Но и то сказать — какой мужик не побежит, когда его баба поманит?

— А я на ганкином месте вцепилась бы Ягне в волосы, оттаскала бы на всем честном народе, изругала бы, осрамила бы ее так, чтобы она всю жизнь помнила!

— Дойдет и до этого… если еще чем-нибудь похуже не кончится.

— Такая уж порода эти Пачеси, — и Доминикова в молодости не лучше была.

— Ну, пойдемте, ветер что-то понизу дует, — может, к вечеру и совсем утихнет.

Они скоро добрели до леса и разошлись в разные стороны, но старались не отходить далеко друг от друга, чтобы легче было созвать всех, когда надо будет возвращаться.

Лесной сумрак поглотил их, и только кое-где мелькали они, как тени. Лес был старый, высокий, дремучий. Несметной толпой, непроходимой чащей стояли сосны, стройные, прямые и могучие. Словно уходящие в бесконечность ряды величественных медных колонн, вздымались они во мраке серо-зеленого свода. Холодный зловещий отсвет шел снизу, от снега, а в вышине между кудрявыми верхушками, как сквозь дырявую крышу, светилось белесое, мутное небо.

Вьюга проносилась поверху, и временами внизу, на земле, наступала тишина, как в костеле, когда внезапно замолкнет орган, оборвется пение и только шелестят последние вздохи, приглушенные слова молитв, затаенные, умирающие звуки. Бор стоял тогда неподвижно, безмолвно, — казалось, он вслушивается в дикий вопль истерзанных ветром полей, который рвался откуда-то издалека и только стонущим эхом отдавался в лесу.

Но тотчас вихрь опять всей силой ударял на лес, стучал клыками по стволам, врезался в страшную глубь лесной чаши, рычал во мраке, терзал лесных великанов. Все напрасно: скоро он, выбившись из сил, утихал, ложился и с воем умирал среди густых, приникших к земле кустов, а лес ни разу не дрогнул, ни одна ветка не затрещала, не качнулся ни один ствол, тишина становилась все глубже, все таинственнее — разве только какая-нибудь птица изредка трепыхалась во мраке.

Временами сильная вьюга опять налетала, внезапно, как голодный ястреб. Шумя крыльями, трепала она вершины деревьев, с бешеным ревом разрушала все на своем пути, — и лес вздрагивал, словно просыпаясь, выходил из своего мертвого оцепенения и качался весь, от края и до края, с глухим грозным гулом. Лес вдруг выпрямлялся, вставал и как будто рвался вперед, потом, тяжело пригнувшись, дико ревел, как великан, ослепленный яростью и жаждой мести. Казалось, весь он наполнялся шумом битвы, и страх охватывал все живое, притаившееся в норах, в лесной поросли, и ошалевшие от ужаса птицы метались среди снега, который сыпался бурными лавинами, среди ломавшихся ветвей и раздерганных верхушек.

Затем — опять долгое, мертвое затишье, в котором ясно слышны были какие-то отдаленные тяжелые удары.

— Это лес рубят у Волчьего Дола, — слышишь, деревья так и валятся!.. — шепотом сказал Былица.

— Ладно, не отставайте, не до ночи же нам тут сидеть!

Они углубились в высокие молодые заросли, в чащу сплетенных ветвей, сквозь которую еле можно было пробраться. Гробовая тишина окружила их. Сюда уже не проникал ни один звук, и даже дневной свет едва просачивался сквозь плотную пелену снега, точно крышей покрывавшую вершины деревьев. Глубина рощи полна была пепельно-серых теней, на земле почти не было снега, ее устилали давно опавшие сухие листья и сучья, ноги уходили в них по колено, а кое-где из-под этого ковра зеленели полянки мха и ягодных кустиков.

Ганка начала ломать сучья потолще, обрезала их все под одну мерку и укладывала на разостланный холст. Работала так усердно, что ей даже жарко стало, и она сняла платок. За какой-нибудь час она набрала кучу хвороста и с трудом взвалила ее на спину. Старик тоже набрал порядочную охапку и, обвязав ее веревкой, волочил по земле, ища глазами пень, с которого легче было бы поднять ношу на плечи.

Они стали ауканьем скликать баб, но в большом лесу опять разыгралась вьюга, и они так никого и не дозвались.

— Гануся, нам бы к тополевой дороге пробраться, там идти легче, чем полем.

— Ладно, идем! Вы меня держитесь да не отставайте.

Они свернули налево, в дубовую рощу. Шли, по колено увязая в снегу. Местами намело целые сугробы, потому что там деревья стояли реже и на них не было листьев. Только кое-где между могучих ветвей тряслась, как седая борода, еще не облетевшая листва да со свистом гнулся к земле молодой дубок, мотая порыжевшими кудрями. Ветер дул изо всей силы, поднимал такую порошу, что идти было просто невозможно. Старик скоро выбился из сил и остановился, да и Ганка уже изнемогала и, то и дело прислоняя свою ношу к деревьям, испуганными глазами искала дорогу полегче.

— Нет, здесь не пройти, а за дубами — болота. Вернемся лучше и пойдем полем.

Они вошли в густой и огромный сосновый лес, где было потише и снег был не так глубок, и скоро выбрались в поле. Но в поле была такая метель, что в двух шагах ничего не было видно, — одна только белая сплошная муть волнами клубилась вокруг. А ветер все рвался к лесу, отскакивал от него, как от стены, катил назад на поля и вновь поднимался, неуемный, громоздил целые горы снега и белой тучей швырял его на деревья, так что лес стонал. Не успели Ганка с отцом выйти в поле, как ветер свалил старика, и Ганке пришлось его поднимать, а она и сама едва держалась на ногах.

Они вернулись в лес и, укрывшись за стволами, раздумывали, в какую же сторону идти.

— Тут налево должна быть тропка, по ней мы непременно выйдем к кресту на дороге.

— Да я не вижу никакой тропки!

Старик долго ее уговаривал, а она боялась идти наугад.

— Да вы хоть смекаете, в какую сторону надо идти?

— Думается, налево.

Они побрели по опушке леса, немного укрывшего их от напора ветра.

— Идемте скорее, того и гляди стемнеет.

— Сейчас, Гануся, вот только дух переведу!.. Бегу, бегу!..

Да, нелегко им было пробираться: тропинку совсем занесло, и к тому же со стороны поля по-прежнему дул сильный ветер и швырял в них снегом. Напрасно они укрывались за деревья или приседали, как зайцы, под можжевельником, — везде пронизывало до костей, а в глубине леса идти было страшно, деревья там дико шумели, качались, чуть не подметая землю верхушками, сучья хлестали по лицу, а иногда с таким треском падали елки, что казалось — весь лес сейчас рухнет, разбитый вдребезги.

Они побежали во весь дух, чтобы скорее выбраться на дорогу и поспеть домой до ночи, которая надвигалась с каждой минутой, — в полях уже серело, и сквозь снежные вихри пробивались какие-то темные полосы, похожие на дым.

Наконец, Ганка и старик выбрались на дорогу и свалились под крестом, еле живые от усталости.

Крест стоял на краю леса, у самой дороги, от леса его отделяли четыре высокие березы в белых саванах, с висящими, словно косы, ветвями. На черном кресте висел жестяной Христос, так хорошо раскрашенный, что он казался живым. Но, видно, его сорвало ветром, — он висел на одной руке, качался, ударяясь о дерево, и скрипел, словно моля о помощи. Березы, мотаясь под ветром, то и дело закрывали его. В снежном сумраке мелькало синее тело, бледное окровавленное лицо, и тяжело было смотреть на него.

Старик с ужасом поглядывал на распятие и крестился, но не смел вымолвить ни слова, потому что лицо у Ганки было суровое, мрачное и таинственное, как эта ночь, что подходила уже крадучись сквозь ветер, снег и туман.