Первые залы Кирилл миновал быстро, лишь мельком взглядывая на монументальные картины, изображавшие то плавку стали, то сцену проводов молодежи на целину, то момент подписания договора на соцсоревнование между бригадами. Иные полотна, еще пахнущие свежей краской, казались уже виденными. Утомляло великое множество густонаселенных картин, с добрым десятком старательно выписанных, словно сфотографированных на цветной пленке лиц, с огурцами и помидорами на столе столь натуральными, что хотелось протянуть руку и попробовать их, хотя для этого лучше было сходить в овощной магазин.

А жанр, еще недавно так несправедливо забытый! Стоило появиться и получить шумный успех таким вещам, как «Опять двойка» или «Прием в комсомол», — и в очередь выстраивались бесчисленные ремесленнические подражания им: «Единица в дневнике», «Исправил отметку», «На классном собрании», «Вызвали на бюро ВЛКСМ» и так далее. Отметили в прессе художника за то, что он взялся за изображение, скажем, семейного быта, и уже потянулась вереница ушедших и вернувшихся в семью мужей, становились в затылок плохие или, напротив, хорошие жены. А жюри, вместо того чтобы отвести работы, отображавшие не жизнь, а лишь копию изображения с нее, мирволили художникам.

Выгодно отличалась от подобных конъюнктурных поделок композиция, названная автором «Одна». Перед этой картиной все время толпились зрители, хотя висела она действительно неудобно, в простенке между окон. На полотне были изображены двое: молодая женщина сидела лицом к зрителям и смотрела прямо перед собой; во взгляде ее были тоска и безнадежность, руки безвольно легли на колени. В позе мужчины, обернувшегося к ней спиной, угадывалась скука, если не презрение. Быть может, он зевал, глядя с балкона на вечернюю улицу, или свистел — лица его не было видно... Что произошло между ними? Ждала ли она ребенка, от которого отказался ее охладевший возлюбленный? Томился ли он прискучившей покорностью женщины?.. Композиция вещи приковывала внимание, заставляла задумываться, а красное пятно женской фигуры на темно-синем фоне неба вызывало какое-то смутное, тревожное чувство. Отходя от полотна, зритель невольно уносил в памяти эти две фигуры, как бы олицетворяющие самое страшное на свете — одиночество.

А сколько мыслей вызывала скульптурная группа, изображавшая трех товарищей — не то экипаж боевого самолёта, не то советских танкистов, попавших в плен, не то рабочих, отказавшихся грузить вражеский эшелон! Смело, не мигая, смотрели двое в глаза врагу, лишь третий, тяжело раненный, а быть может, измученный нечеловеческими пытками, не мог смотреть: закрыв глаза, он уперся подбородком в литое плечо товарища, почти повис на нем. Люди, казалось, вросли в землю, как врастает в родную почву корнями могучий дуб. Таких не собьешь, не затопчешь, не уничтожишь, им, бессмертным, стоять в веках!

Рядом с такими работами «Московская весна» Гриши, висевшая в девятом зале, будто поблекла, казалась мельче по мысли, слабее по исполнению. Перед полотном толпилась группка спорщиков. Старик с бородкой клинышком не мог понять названия картины.

— Весну всегда изображают в виде девушки, — терпеливо объяснял юноша в лыжной куртке, обращаясь не столько к нему, сколько к девушке в зеленой вязаной кофточке. — А Москва?.. Во-он внизу памятник Пушкину!

Сделав вид, что он не слышал объяснения, старик продолжал:

— И эта решетка а-ля модерн? Непереваренный Бонар на советской почве!

— Попробуйте-ка найдите такое у ваших хваленых французов! — адресовалась студенческая куртка к жадно внимавшей девушке.

— Почему моих? — обиделась бородка клинышком. — Вас еще на свете не было, сударь мой, когда я поклонялся Сурикову и Репину, ловил каждое слово Владимира Васильевича Стасова.

Гриша, появившийся в зале с гурьбой родственников и знакомых, был доволен: у его картины толпятся люди, они спорят, значит вещь не оставила их равнодушными.

Гришина мать, маленькая, смуглая, седая старушка с поблекшим лицом, по которому можно было заключить, насколько красивее сына она была в молодости, близоруко щурилась и благодарила всех: «Спасибо! Спасибо вам!» Вдове скромного фармацевта, которую сын вызвал в Москву к открытию выставки, казалось невероятным, что Гришина работа висит в этом огромном зале, что столько людей любуются ею.

Отцу Кати, степенному, молчаливому печатнику в серой тройке, портрет дочери понравился. А ее мать сказала:

— Хороша, да непохожа! Не моя дочь, нет!

Напрасно покрасневший от смущения автор, теребя подразумеваемые усики — если бы усы были настоящими, несдобровать бы им в этот день! — доказывал, что дело не в сходстве. Он писал не портрет Кати, которую знают в лицо лишь родня да знакомые, а картину под названием «Московская весна».

— А по мне, хоть весна, хоть зима, лишь бы похожа была. Вот Зою Космодемьянскую я сразу признала, хоть и каменная... Ничего, Гриша, не кручинься, еще научишься!..

Всей компанией пошли смотреть работы Гришиных друзей.

Слушая шумные споры, читая первые записи в книге отзывов (Гришина «Весна» была отмечена добрым десятком посетителей), Кирилл как-то особенно ясно осознал свою собственную несостоятельность. И Львов и его товарищи, что бы ни говорили об их работах, владели профессиональным мастерством, их творчество получило признание. А он, видно, полная бездарь!

После вернисажа Гриша отвез мать, едва передвигавшую от усталости ноги, к дальней родственнице, у которой старушка всегда останавливалась; на «чердак» сына ей было тяжело подниматься. В тесном дружеском кругу художник отметил открытие выставки. А когда они остались вдвоем в студии, Гриша выслушал самокритический рассказ друга о посещении литконсультанта.

— Если б я слушался всех, кто ругает меня, я бы давно выбросил кисти в окно и переквалифицировался на управдома. Молод, красив, силен как бык, любит и любим, и хнычет: поэма не удалась! Ну и черт с ней, с этой поэмой! Лера — вот лучшая твоя поэма!.. Ты всерьез уверен, что стихи — самое важное в жизни? Думаешь, я в твои годы не марал бумагу? Совсем недавно, когда я за Катей ухаживал, я все письма ей в рифму сочинял. Прочесть? — Увидев, что Кирилл насупился, Гриша обвел руками стены своей мастерской. — Видишь, сколько этюдов, набросков, кроков!.. И все это лишь подготовка, разгон к моей поэме — «Московская весна». Сколько времени, красок, души я на нее убил! А думаешь, она дала мне что-нибудь, так сказать, в материальном выражении? Ноль целых, хрен десятых!.. Для того только, чтобы ее повесили как следует, я три дня и три ночи не вылезал из Дворца культуры, со всеми тамошними билетершами и сторожихами дружбу свел... Быть может, позже, если картина обратит на себя внимание рецензентов и общественности, я и заработаю толику. Но строить, как ты, все свои жизненные планы на одной вещи?.. Никогда!..

Художник, с утра находившийся в приподнятом настроении, разошелся. А что, если Кириллу организовать на стройке литературное объединение? Способных людей хоть отбавляй, стихи строителей любое издательство схватит — вот и поэмку за компанию тиснуть. Свою «Строительную сюиту» Гриша решил проталкивать через изостудию треста, которой он теперь руководил.

А Кирилл все больше мрачнел. Неужели Гриша не видит разницы между собой, профессиональным художником, приглашенным руководить студией, и им, жалким любителем?

— Есть еще вариант. Редакция «Московского комсомольца» просила меня сделать карикатуру на моральную тему. Что, если ты сочинишь к ней подпись в стихах? То есть не подпись — целый стихотворный фельетон! Я могу поставить обязательным условием, чтобы текст был твой. А вырезку Лере пошлешь.

Не грустно ли, что Гриша повторил совет консультанта. Нет, фельетоны и басни Кирилл уже писал. И печатал. Но даже сотня мышей не составит одного кота! Не о фельетоне он мечтал, намекая в письмах к Лере на грядущие перемены.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал он, поднимаясь.

— Никуда я тебя не пущу такого! — возразил Гриша. — Сейчас пятый час, чего мать зря тревожить.