Портрет актрисы Маргариты — одна из тех загадок, которые, наверно, никогда не будут разгаданы. И немудрено, что воображение так часто обращалось к нему и искало в нем источник для легенд.

Быть может, актриса Маргарита и была в жизни художника и действительно к ее золоченым туфелькам было брошено немало денег из кассы молочной лавки. Но не надо с этой историей — то мелодраматической, то поэтической — связывать крутой поворот в его жизни. Потому что к разорению своему Пиросманашвили шел сам и делал все для того, чтобы оно совершилось. Да, мало было людей, на которых обрушивалось бы столько несчастий, но и то правда — еще меньше людей, которые бы так напрашивались на эти несчастья, которые бы так упорно делали то, что ведет их к несчастьям — вопреки самому простому здравому смыслу, доступному любому обывателю. «Ему было противно торговать», — недоумевал компаньон. Приказчик объяснил все просто и убедительно: «Добрый был, много тратил…» «Он не был рожден торговцем. Он был такой добрый и чистосердечный, что не мог не доверять всем…» — добавил Соломон Ханкаламов.

Он очень старался на первых порах, и, может быть, даже искренне старался. Но едва дело с его суетой потеряло вкус новизны и прошел азарт, и на месяцы, годы, десятилетия вперед оставался только прилавок с товаром, а вечером выручка, — как лавка ему опостылела. Им все больше овладевало равнодушие, и он все реже показывался за прилавком. Торговал обычно компаньон, а Пиросманашвили «торчал у двери» (по выражению Алугишвили) и смотрел по сторонам, будто можно было увидеть что-то интересное на пыльной и заплеванной улице. Он стоял, прислонившись к дверному косяку — то ли глядя, то ли не глядя, а думая о чем-то своем, и нехотя пропускал покупателя.

«…Когда у него было свободное время, он торговал», — вспоминал мясник Джугелов, бегавший в его лавку еще мальчишкой.

В знойный летний день он вдруг бросал прилавок, как бы хорошо ни шла торговля, останавливал мальчишек, везущих на ишаках свежескошенную траву, и покупал эту траву — много, с «двух ишаков». Он относил ее в заднюю комнатку при лавке, рассыпал по полу, ложился на нее, шевелил ее руками, погружал в нее лицо и повторял при этом: «Так хорошо, что можно не ехать в деревню!» Комнату эту он даже называл «моя балахана», соединяя в придуманном им самим слове грузинское «балахи» (то есть трава) с тюркским окончанием, знакомым по названиям «кавахана» (кофейня) или «чайхана». Он мог оставить лавку в любое время и пропадать по нескольку часов, бродить по городу без дела, не заботясь о том, на месте ли компаньон и заперт ли вход.

Он был, по всем представлениям, чудак.

Даже любовь к детям, столь распространенная среди грузин, у него была преувеличена и принимала в глазах окружающих вид нелепого чудачества. Как в доме Калантаровых он возился с детьми — подростком, потом юношей, потом молодым человеком, — так и сейчас, на четвертом десятке, преуспевающим торговцем, он тянулся к ним и находил странное для окружающих удовольствие от общения с ними. Он приводил их к себе в лавку, где в задней комнате в изобилии хранились свистульки, дудочки, фигурки из глины. Он раздаривал эти игрушки и сам свистел и дудел вместе с детьми и смеялся их веселью и, казалось, готов был бегать и прыгать с ними.

Если у Калантаровых говорили, что он не от мира сего, то сейчас соседи называли его грубее: «побитый градом», а Алугишвили: «мозги набекрень», «семь пятниц на неделе». Конечно, они были правы по-своему, эти в высшей степени нормальные люди.

Он продолжал рисовать. Это занятие, милое для мальчика и простительное для юноши, никак не вязалось с его возрастом и местом в жизни. Он почти силой затаскивал к себе соседей позировать и странно шутил при этом: «Дай я тебя так нарисую, что обезьяннее тебя на свете не найдется…» Свои рисунки он раздаривал всем, даже тем, кто не хотел брать. Был нарисован и Димитра — получив портрет, он не знал, что с ним делать: «дети пугались». Пришлось спрятать, а потом и уничтожить. Жене Димитры свои работы он показывал почти насильно, а она смущалась, потому что видела у него как-то рисунки голых женщин и боялась увидеть еще раз. Очевидно, это была очень порядочная женщина.

Сначала он рисовал прямо в лавке, а потом все в той же задней комнатушке устроил себе подобие мастерской и все стены увешал рисунками. Он много рисовал углем, который таскал в карманах. Руки у него всегда были в угле, и с этими черными руками он становился за прилавок.

Он уже часто писал красками и чувствовал себя все увереннее, и многое уже получалось именно так, как ему хотелось сделать. Одной из первых работ была вывеска лавки — еще там, на Верийском спуске. Вряд ли он забрал ее с собой, переезжая на Солдатский базар, а скорее всего воспользовался приятной возможностью и необходимостью выполнить новую — лучше прежней.

До нас не дошел ни один рисунок Пиросманашвили — ни из ранних, ни из поздних (правда, нет свидетельств о том, что он продолжал рисовать в годы зрелого творчества). Известно небольшое число его ранних картин, но точная их датировка затруднительна, а может быть и вообще немыслима. Кирилл Зданевич, составивший первый перечень произведений художника, так и отнес все двадцать три сохранившиеся от того времени картины к 1895–1903 годам, не пытаясь датировать точнее.

Новые сложности принесло в его жизнь появление деревенских родственников — сестры и ее мужа. Известие о том, что Пиросманашвили вышел в богачи, дошло до деревни. Родственники ждали помощи. В лавку зачастил зять. Димитра не понравился ему: чужой человек и, конечно, ворует, было бы хорошо его прогнать, а в компаньоны взять кого-то «своего», то есть зятя.

Димитра не желал сдаваться и объяснял Пиросманашвили, что родственники высосут из него все. Каждый тянул в свою сторону и обвинял другого. То и дело вспыхивали ссоры. В лавке становилось все тошнее, хотелось убежать куда угодно. Он старался, чтобы всем вокруг было хорошо, а получалось плохо. Он готов был поверить каждому, кого слушал, потом обнаруживал, что другой говорит так же искренне и убедительно, и раздражался, не хотел верить уже никому и разбираться в дрязгах.

Он любил сестру, не раз делал подарки ей и детям. Вспоминают, что он дал приданое своим племянницам — может быть; а может быть, это запоздалая попытка как-то приукрасить человека. Во всяком случае, он был готов помочь и помогал, как бы ни были противны бесконечные разговоры о деньгах, подобострастно-бесцеремонные намеки на его «богатство».

Сам он в деревню тогда почти не ездил. Известные нам поездки были связаны с тремя событиями: постройкой дома, не-удавшейся женитьбой, торговлей мукой.

Лучше всего известны обстоятельства, связанные со строительством дома. О них сохранилось несколько свидетельств; по воспоминаниям односельчан даже установлена дата — 1898 год.[27]

Весной этого года Пиросманашвили приехал в Мирзаани. Как всегда, он привез подарки, причем довольно дорогие — сестра получила швейную машину. Сразу стало известно, что он собирается строить дом. В деревне восприняли это как подготовку к женитьбе, что было совершенно естественно. Не исключено, что и у самого Пиросманашвили были такие мысли: о том, что надо завести семью и продолжить род, ему твердили со всех сторон, и он уже готов был поверить в это и сам временами начинал говорить, что женится. Но когда началось строительство, узнали, что дом предназначен сестре: ее дом был старый, ветхий, под истлевшей соломенной кровлей.

Строили не быстро. И весной и летом в деревне он мог бывать только наездами. Он старался изо всех сил — достал камень, известку, сам работал. Вспоминают, как ночью при луне он месил раствор, а днем помогал каменщикам. К осени возвели стены. Пиросманашвили привез кровельное железо из Тифлиса и заказал мастерам из Сигнахи двери, окна, перила. Вокруг дома посадил деревья.

Вещи долговечнее людей. Швейная машина, подаренная сестре Пепуце, в отличном состоянии — на ней можно шить. Дом до сих пор стоит на краю деревни (там сейчас мемориальный музей) и не выглядел ветхим даже до произведенного в нем несколько лет тому назад ремонта. Он маленький, в одну просторную комнату с широкой верандой вдоль всего дома, на концах которой два крылечка. Впрочем, в свое время он мог показаться почти богатым. Железная крыша особенно поразила мирзаанцев.

вернуться

27

Дом-музей Нико Пиросманашвили. Текст А. Мадзгарашвили. Тбилиси, 1971, с. 9.