Лиза лежала, скрючившись, поперек колодца и ничего не чувствовала. Аврум принимал смерть стоя. Никто и не подумал его застрелить. И он стоял. Он смотрел вверх, на постепенно сужающееся небо. Сколько мог — смахивал с лица жирную влажную землю, словно пытаясь напоследок наглядеться на него, на это небо. Словно желая что-то досказать ему, недосказанное за долгие годы. “Адонай!” — шептал он одно только умоляющее слово: — “Адонай!” И напряженно, из последних сил, ждал ответа. И дождался, как видно. И лег на свою жену, закрывая ее собой от падающих комьев.
А Савченко все швырял и швырял податливую землю. Швырял и швырял. Словно желал поскорее погасить эти сумасшедшие глаза Аврума, до конца отражавшие тусклое небо и немилосердного Бога.
И тогда мне впервые пришло в голову, что Бог является в мир в виде камня. Я смотрел на людей, раскачивающихся в такт какому-то своему ритму, на этой нестерпимой жаре, окруженных ужасом бездны, и не понимал, чего они хотят. Они касались руками камней Стены, они целовали эти камни, они молились, они произносили заклинания, которые, отражаясь от камней, сливались в общий гул, общую мольбу. Казалось, звук материализуется, смешивается с густым, пропитанным солнцем воздухом и навечно остается висеть между землей и небом. Я не понимал, чего хотят эти люди. Я не понимал, о чем они умоляют камни. Я не понимал, почему они отходят от Стены совершенно счастливыми и просветленными. Я не понимал.
Я только чувствовал, что все мы придавлены камнями подобий, огромными желтыми глыбами, сквозь которые не проникает голос небес.
Исачок неслышно перемахнул через забор и прислушался. Было тихо. Только Днестр чуть слышно шелестел за сараями, да в кустах цикады потрескивали. Ну, и — тьма кромешная. Здесь и раньше-то электричества не было, так хоть лампы керосиновые горели. А теперь тьма тьмой. Осторожно пробрался к дому, дернул ручку — дверь оказалась незапертой. И сразу — сквозняк из комнат. Чиркнул спичкой — погасла, не успев загореться. Задуло. Подняв голову, сразу сообразил, откуда ветер: в потолке зияла огромная дыра, как рваная рана. И сквозь нее — жирные южные звезды. А в полу, прямо под дырой, — яма. Чуть не свалился. Тихонько позвал отца — в ответ молчание. Дом был пуст.
Прокравшись назад, на улицу, заметил огонек в окне у Любки-староверки. Поскребся. Любка выглянула, узнала, да и ахнула.
— Вернулись твои, — зашептала на ухо в сенях, — вернулись. А Савченко уж их избу занял, хотел крышу крыть. И тут они вернулись. Ночью пришли. Из-под Кучургана их завернули. Там уже немцы были. Здесь тоже. В доме жить нельзя — дыра над головой. Я их к себе пустила. Так они даже не ложились. Всю ночь просидели. Дед Аврум все молился. Бабушка Лиза молчала, как каменная стала. Утром во двор вышли, а там уже Савченко. С немцами.
Любка молилась на икону Николая-угодника, когда Исачок вернулся с двумя мужиками — грязными, давно не бритыми, в мокрых насквозь драных гимнастерках.
Егор с Витькой поначалу уговаривали Исачка пробираться дальше, к своим. Раз уж тут не удастся отсидеться, надо идти. В темноте можно было уйти еще километров на двадцать, а там, отлеживаясь в дневное время в оврагах, двигаться в сторону Одессы. Глядишь, через две-три ночи и догнали бы своих. Не могли еще далеко уйти. Но Исачок все ходил вдоль берега, взад и вперед, словно пересекал невидимую границу. Пересекал и возвращался. Думал. Решал что-то. Наконец, принял решение, заговорил:
— Жить все равно так не смогу. Идите сами.
Мужики, вздохнув, пошли с ним: не бросать же дурака.
Любка же, словно почуяв неладное, умоляюще глядела на Исачка. Грех! Грех на себя возьмет. И уже заранее его жалела. Сама-то сиротой выросла, с дядьками да тетками, в строгом укладе, как это водилось у местных староверов. Родителей не помнила, боли за них не знала. Дядья с тетками хоть родные были, да все не мать с отцом. Но чуяла своей отзывчивой душой что-то другое, не всем понятное.
Староверы, ушедшие в эти места лет двести, а то и триста назад, еще от реформ Никонианских, веками учились терпеть, знали страх, но умели и постоять за себя и за веру. Когда церкви, синагоги и костелы в городке позакрывали и начали сносить, одна церковка только и уцелела. Старообрядческая. Бородатые мужики встали за ограду церкви с вилами да топорами. Власти и не решились. Лишнего шума, видать, не захотели. Так и стоит церквушка по сей день.
Потому, распознав Любкин взгляд, Исачок только для нее и произнес:
— Церковь мою снесли, Любка.
И та поняла. Только вытащила из комода котомку и стала собираться.
— С вами пойду. Мне тут делать нечего.
А Егор с Витькой только плечами пожали. Но ничего не сказали. Просто Егор достал откуда-то из-за спины их общее и единственное оружие — случайно найденный в коровнике плохо очищенный от грязи штык.
Разбуженный стуком в дверь, Савченко зажег фитилек керосиновой лампы и прямо в кальсонах выскочил в сени.
— Кого по ночам носит?
— Открывай, сука! — прохрипел Исачок. — Посылка тебе.
— Хто? — засуетился Савченко. — От кого? Хто послал?
— Бог послал.
Не дожидаясь, пока отворят, сын кузнеца так саданул плечом в дверь, что косяк затрещал. Сообразив, что дверь не спасет, Савченко трясущейся рукой отодвинул засов и тут же в страхе отступил в комнату. Узнал.
Исачок, ослепший от ярости, медленно пошел на отступавшего к стене Савченко. Он уже не видел его перепуганных глаз, он не видел его белого лица, он видел только расплывающийся по стенке кусок мяса, зачем-то облаченного в кальсоны и рубашку. И, коротко отведя руку назад, вонзил в это мясо штык.
От повторного удара Савченко спас нечеловеческий вопль Клани. Швырнув штык на пол, Исачок переступил через распластавшуюся у его ног женщину и пошел к двери. Силы оставляли его. Оглянувшись напоследок, он увидел сидящего у стены залитого кровью Савченко и распластанную на полу, обращенную в сплошной нечленораздельный вопль Кланю. В углу, тараща на Исачка огромные перепуганные глаза, плакал маленький мальчик.
Хлопнув дверью, Исачок вышел на улицу, где дожидались Витька с Егором и готовая к долгому пути Любка. Небо на востоке, подсвеченное заревом разрывов и пожаров, стремительно светлело. Приближался рассвет. Надо было уходить.
Плавнями, вдоль берега, они обогнули городок с юга и к рассвету вышли в степь. До сумерек отсиживались в стогу, а к следующему утру добрались к старообрядцам, в село Плоское, где у Любки была дальняя родня. Мужиков здесь тоже почти не осталось, кроме кривого Евсея, к войне совершенно не пригодного. Евсей и показал им брод через речку Кучурган, тогда еще полноводную.
Еще через три дня, перейдя довольно рваную линию фронта, они вышли к дачному хутору Рено, притулившемуся сразу за Малофонтанской дорогой. Вдоль дороги все было изрезано окопами и блиндажами, за которые зацепились остатки наших частей. После малоприятных формальностей мужикам все-таки разрешили влиться в защищавший Одессу стрелковый полк. Туда же и Любку определили. Санитаркой.