Изменить стиль страницы
ВЕРА РУДНЕВА

Судьба моя решена. Эта фраза из плохого дореволюционного романа не выходит у меня из головы весь день. Мне даже хочется к ней добавить: бесповоротно и навсегда. То, что еще совсем недавно тлело в моей душе (я ведь искренне подавляла это начинающееся чувство, потому что революционер не имеет права на любовь и семью. Трижды прав Горький…), вспыхнуло ослепительным, сжигающим пламенем, и погасить его я не в состоянии, да и не хочу, если уж говорить правду до конца…

Осень, шелестят красные листья, все красно кругом, и это — великий символ. Арвид теперь начдив, у меня много новых обязанностей, но когда я разговариваю с ним даже по делу — мне трудно поднять на него глаза. Вспоминаю Стендаля: до кристаллизации — мгновения…

Взят Ижевск, недавний позор смыт нашей кровью, даже поникший Новожилов взбодрился и смотрит соколом. Он отличился: повел своих (как их назвать? была ватага, теперь вроде бы — красноармейцы) на пулеметы и одержал победу. Если бы чуть раньше… Может быть, тогда я и простила бы ему мягкость к врагу, природное слюнтяйство, тихий, совсем не командирский голос и полное неумение добиваться своего. Но случай властвует над ним, и вовремя Новожилов отличиться не успел.

Вся ижевская нечисть спряталась в заводе. У них было простое и мудрое решение: рабочих красные не тронут. Я сказала: «У рабочих черные руки, их легко отличить. Остальные — фронтовики-палачи и те, кто стрелял в нас. Не просто стрелял. Поднял восстание против рабоче-крестьянской власти и должен быть наказан за это».

Окружили завод, выпускали по одному, через час образовалась толпа тысячи в полторы на одном конце площади и человек пятьдесят — на другом. Все вышли без оружия. Татлин сказал: «Если вы, рабочие, дадите показания о поведении белоручек во время мятежа, мы забудем о вашей вине навсегда. Писаря все запишут дословно».

Они бросились к приготовленным столам словно стадо, жаждущее водопоя. Я смотрела на них и думала: как запачкала вас всех липучая контрреволюция… Пожалели свои палисады, побоялись лишиться гусей и уток — и вот возмездие. Они толкали друг друга и вперегонки обличали своих недавних руководителей и вдохновителей. «Теперь мы расстреляем всю эту сволочь совершенно законно! — торжествовал Татлин. — Нарядим реввоентрибунал. Азиньш — председатель, я и комвзвода Тулин — члены, Веру назначим секретарем».

Мы допрашивали их весь день. Большинство призналось мгновенно, те, кто запирался, — были изобличены показаниями своих бывших подчиненных.

Новожилов подкараулил меня у подмерзшего пруда, был он как-то по-особенному мрачен и красив (только мне это теперь — все равно!). «Это гнусность, неужели не понимаешь? Грязные и подлые трусы покупают себе жизнь в вашей лавочке, а цена? Смерть недавних товарищей! Где ваша новая мораль, о которой ты мне столько говорила? Где ваши принципы?» Он мне жалок, этот бывший сотник, я просто-напросто презираю его, нравственного урода и калеку. Не понимать самых элементарных вещей, не чувствовать чистую ноту революции… Как я заблуждалась в нем! Сколь слепа была… Разве можно выиграть кровопролитную войну с озверевшей белогвардейщиной — в белых перчатках? Разве применимы в гражданской войне (это ведь не простая война, это пик классового, столкновения!) законы рыцарского турнира? Он живет в своем вымышленном романтическом мирке, он сродни моей непутевой, преступной сестре, о которой мне еще предстоит разговор с начальником дивизии (как неправдоподобно: я люблю его…).

— Мы обязаны исполнить свой революционный долг. — Азиньш был мрачен, суров, не шутил и не улыбался, как обычно, И я поняла, что предстоящая казнь врагов ему нелегка, что убивать не в бою он не привык, но сможет преодолеть себя, если это нужно народу и революции…

После допроса реввоентрибунал единогласно приговорил всех к расстрелу. Новожилов снова подкараулил меня: «Неужели не понимаешь, что казнь этих людей, кровь, которую вы так безжалостно и беспощадно проливаете, позже ударит в ваши головы гадючьим ядом всеобщего кровавого шабаша? Вы даже не заметите той грани, которая отделяет казнь врага от казни заблудившегося друга и просто товарища по борьбе… Мне жаль тебя…» — «Ты слишком красиво говоришь, Новожилов. Чего ты хочешь?» — «Тебя. Ты нужна мне. Я не мыслю своей жизни…» Здесь я раздраженно перебила его (надоел, он из тех мужчин, которые долги и нудны и стремятся утвердить свое «я») и ударила по плечу — пусть очухается: «Да, мне казалось, что ты заронил во мне новое, неведомое чувство (это монолог провинциальной актрисы в плохой пьеске, но так ему понятнее). Что ж, я ошиблась. Убить меня за это, что ли? Неужто первая в твоей жизни женщина отказывает тебе?» И вдруг голос его дрогнул: «Первая. Ты читала „Гранатовый браслет“? Ну так вот, твою жизнь пересек человек, который отдал бы свою не задумываясь — за одно твое слово». — «То-то ты и отдаешь. Лишнего врага боишься пристрелить». — «Потому что это — не моя, а чужая жизнь». О чем с ним говорить… Его мораль — это ложная мораль умирающего класса.

…Арвид выслушал рассказ о сестре спокойно. «Если бы это было иначе — у нас теперь шла не гражданская, а какая-нибудь иная война». Мы разговаривали до ночи… А потом он не отпустил меня, и я не ушла…

Утром приехал командарм Шорин, бывший полковник, он все еще сохраняет неуловимую мерзость прошлого. Некрасив, бугристое лицо и огромные усы (зачем мужчины старательно выращивают и носят этот вполне очевидный признак атавизма?) — он стал мне неприятен с первого же мгновения. И я, увы, не ошиблась…

Он кратко и сухо поздравил Арвида с высокой наградой ВЦИКа, орден Красного Знамени — самая заветная революционная награда. Арвид смутился, покраснел, даже растерялся немного. А когда красноармейцы закричали «ура» и в воздух полетели шапки и фуражки, в глазах Арвида вдруг блеснули слезы. (Высокий штиль, лучше проще: он заплакал, и это очень понравилось Шорину. Он тоже стоял со слезами на глазах. Не понимаю этого. И не принимаю.) И здесь мы допустили ошибку: я подошла к Арвиду, крепко пожала ему руку, а он вдруг обнял меня и… поцеловал.

Шорин побагровел, мне показалось, что его усы вдруг значительно выросли, он хватал ртом воздух, потом разразился отнюдь не дворянской бранью. От обиды и отчаяния потемнело в глазах: он приказал отправить меня в только что организованный тыловой пункт по стирке белья и дезинфекции — заведующей. Потные, злые, они стояли друг против друга и яростно кричали. Я поняла, что всему конец.

Потом Шорин сел в автомобиль и уехал, Арвид подошел и ласково погладил меня по щеке: «Ничего не бойся, мы никому не мешаем, а он пусть распоряжается у себя в штабе. В своей дивизии хозяин я». Я хотела было возразить — дивизия часть армии и не принадлежит начальнику, но промолчала. Подошел Татлин: «О том, что ты завел шашни с порученцем, доложил Шорину я. Ты ведешь себя безответственно и глупо. Что скажут красноармейцы?» — «Позавидуют». — «Ты разлагаешь дисциплину. Если можно тебе — можно и другим». И тут у меня вырвалось: «Что позволено Юпитеру — не позволено быку». Татлин пожал плечами: «Вот видишь, Арвид… А что будет лет через десять, когда мы победим окончательно? Одним — все, другим — ничего? Если дать вашей гнилой психологии расцвести махровым цветом — нас постигнет катастрофа!» Он безнадежно махнул рукой и ушел, а мы с Арвидом долго говорили об устройстве будущего революционного общества. Конечно, Татлин прав: должно быть всеобщее равенство, все должно быть справедливо. Я убеждена, что так и будет, потому что все мы, прошедшие сквозь кровь и пыль гражданской войны, не останемся такими, как были. Мы изменимся, станем лучше и чище. Люди перестанут обижать друг друга, власть денег ослабнет настолько, что со временем отомрет совсем. Поголовно грамотный народ построит новые города, места хватит всем, работы — тоже. Это будет прекрасное время: много детей, много стариков, а все остальные (их — большинство) молоды, полны сил и желания сделать мир лучше. Арвид притянул меня к себе: «Кончаем театр. У нас зрителей — вся дивизия. Нельзя. Конечно, все правильно, но — будем встречаться тайно». — «Это грязь и гадость. Не будем». — «Значит, ты не любишь меня больше?» — «Люблю. Но когда мужчина и женщина встречаются тайно — они боятся. А страх — это не для меня. Ты ведь тоже боишься». — «Я? Кого? Шорина? Никогда! Но ты права. Нам, может, и жить-то остается всего ничего, а мы тут будем стесняться и исполнять дурацкие приказы! Все!» Мне странно и страшно немного — мы выступили против всех, против командарма. Надя, я знаю, повела бы себя иначе. Для нее в любви страха нет. Но ведь это — церковные сказки? Это ведь апостол Павел сказал — мифическая фигура, его и не было-то никогда…