Изменить стиль страницы

…Когда под вечер возвращался домой — чувствовал: Вера у нас. Наверное, в предчувствии этой встречи я заполнил чистый бланк специального пропуска на первую пришедшую фамилию — кажется, то был «Надеждин», прапорщик — не все ли равно? В нашем специальном складе я взял огромную редкость (кладовщик едва не заплакал от огорчения, эту редкость он мог бы продать в любое время за большие деньги): золотые погоны и две серебряные звездочки к ним. Будут искать хорунжего, на прапорщика никто не обратит внимания…

…Она встретила яростным, ненавистным взглядом: «Оказывается, вы меня спасли? Нет! Вы отняли у меня сестру!» — «Зато вы получили родственника. Кстати — на крови. Принимали участие в расстреле брата?» — «Жалею, что нет. И что только нашла в вас Надежда?» — «А вы красивы… Мне очень жаль, что ненависть поглотила вас целиком». — «Без ненависти нет борьбы». — «Ошибаетесь. В борьбе ведет любовь». — «Понимаю. Вы расстреливаете большевиков со словами любви, как благородно!» — «Не мы развязали гражданскую войну». — «Естественно. По-вашему, это сделали большевики. Прекратим этот никчемный разговор». — «Прекратим. Но будьте справедливы: революцию начали вы, а гражданская война — ее следствие. Я читал выступления Ленина, он говорит, что никогда еще свергнутый класс не уходил с исторической арены просто так. И мы сопротивляемся. Кстати… Вот газеты большевиков. 30 августа некая Фани Ройд-Каплан стреляла в Ленина. Он тяжело ранен…» Она вырвала газету у меня из рук и зарыдала. Потом вытерла слезы и покачала головой: «И вы смеете что-то говорить… Вы все повинны смерти за это». Хотел возразить: не мы это сделали, это результат внутренних распрей, но промолчал. Ее болезненный мозг не в состоянии анализировать, сопоставлять. Хотел сказать: «Ваш солдат убит», — но она не спрашивает, и какое мне, в сущности, дело? Промолчал… Протянул пропуск, погоны и ушел в спальню.

НАДЕЖДА РУДНЕВА

…Я сказала: «Теперь я и Алексей, и даже тетя, — в твоих руках. Не отплати за добро злом». Она повела по мне взглядом — как по мятому платью — и стала перешивать погоны. «Мне нужна фуражка. Папаха — казачья, она не годится». Вышел из спальни Алексей, подал свою: «Примерьте». Оказалось в самый раз. «Опустите подбородочный ремень, она удержится. Доберетесь до ближайшей станции. Там сядете в любой идущий к фронту эшелон. Как переходить линию фронта — учить не надо?» — «Разберусь». — «Вот и прекрасно». Он церемонно поклонился и снова ушел. И — все сначала:

— Пойдем со мной. Вспомни папу, проснись!

— Он спас меня от смерти. Я люблю его.

— И кто же покушался на твою драгоценную жизнь?

— Красные. Меня приняли за дочь царя.

Она посмотрела на меня так, словно на нее вылили таз крутого кипятка. Потом выдавила: «Браво, сестричка, такими „зверствами“ наполнены все ваши газеты. Прощай. И одумайся, пока не поздно…»

Это была наша последняя встреча.

ВЕРА РУДНЕВА

…Из города выбралась без всяких приключений — у этих идиотов пьяны даже посты на выезде, — меня никто и ни о чем не спросил. Дело сделано, и бояться больше нечего — все позади.

Но сколь горько я ошиблась в своем вечном и неизбывном высокомерии (права тетка)… Конь вынес на проселок, потом на большак, я увидела у дороги санитарные фуры, солдат, — они разбивали палатки, и толпу пленных красноармейцев, сбившихся в кучу. Их охраняли уральцы. Перешла на рысь, поравнялась с офицером, он махнул рукой: «Момент, прапорщик…[26] — и засмеялся — видимо, понравился собственный каламбур. — Куда держите путь?» — «В чем дело, сотник?» — «А вы не знаете? В Омске совершен теракт, велено проверять проезжающих, у меня приказ». (Вот тебе и «пьяные идиоты»!) — «Извольте… Помнится, там был хорунжий?» — «Так точно. — Прочитал пропуск, вернул: — Счастливого пути». И здесь я увидела, как одна из сестер милосердия — сероглазая, высоколобая, с пышными пепельными волосами подошла к пленным, сказала что-то и начала стрелять из револьвера в упор. Подбежали еще две и тоже — в упор, в упор. Красноармейцы падали как подкошенные, не вскрикнув.

А сотник смотрел и улыбался (или показалось мне?). Вырвала из кобуры наган, ударила коня, помнится — кричала на скаку какие-то оскорбительные слова, потом начала стрелять (первый раз в жизни — с коня!), пышноволосая рухнула, еще кто-то упал, остального не видела: конь уносил, и облако пыли скрыло, они стреляли вслед, но не попали. Я спаслась. Сама. Без помощи Бога и святых угодников. Жаль, что Надежда не видела. Впрочем, я думаю, она все равно объяснила бы случившееся «произволением Божьим».

Лошадь прогнала в лес, ее кто-нибудь подберет, в воинский эшелон села без приключений —. в солдатскую теплушку, с офицерьем пришлось бы поддерживать разговор, и кто знает… Здесь же я сидела молча (освободили край нары), они притихли вначале, но уже через пять минут, видя, что я ни во что не вмешиваюсь, начали пить, закусывая салом и черным хлебом, горланить песни и хохотать во все горло. Один — молоденький совсем, поднес на чистой тряпице кусок хлеба и сала и стакан водки, улыбнулся тепло: «Молодые вы, ваше благородие… В первый раз?» Молча кивнула, потом решила, что в таких случаях положено что-то говорить (в военных традициях), но вспоминалась только какая-то чушь; сказала глупым голосом: «Спасибо, братец, ты — молодец». — «Рад стараться!» — гаркнул он от души, и вдруг подумала, что они «следуют» на фронт, в Казань, и будут стрелять в наших, в Арвида, и мне стало тоскливо и мерзко. Куда я еду, зачем? Сражаться за революцию? Но ведь это общая фраза. А конкретно меня ждет постылый Новожилов и Арвид, которому я вряд ли нужна, — разве теперь до любви? Но если ре с ними — куда идти? К кому? Нереально это все. К тому же я член РКП (б) и обязана делать свое дело.

— Братцы, куда и зачем мы едем?

— Дак… — молоденький взметнул брови. — Приказ?

— Красных убивать будем. Чтоб, значит, удержать Казань, — поддержал второй. — А вы, вашбродь, не знаете? — В его голосе прозвучала явная насмешка.

— Для чего же удерживать Казань? — Я будто не слышу издевки.

Посуровел:

— А затем, вашбродь, чтобы не было обчих баб и одеяла обчего, чего и предлагают большевики!

— Они предлагают мир и землю. Может быть, кто-то из вас претерпел от большевиков?

Они загудели, заговорили все разом, трудно было разобраться в этом всеобщем крике и ругани, кто-то начал драться, я поняла, что семя упало на благодатную почву.

— А ты, прапор, не красный ли шпион? — сузил глаза солдат. Только теперь я к нему присмотрелась: красивый, лет тридцати, побрит, подстрижен, зализан, и даже усы напомажены (трактирный половой, только форма военная).

— Я русский офицер, и у меня болит душа за Россию. Неужели не видите, что за большевиков — все! Весь народ. Понимаете? Ну, еще месяц, еще год, а конец один: народа не одолеть. Задумайтесь, пока не поздно. Кровь льется, поля пустые, бабы воют в деревнях (это уже татлинские «методики», он все свои выступления начинает именно так: «Бабы воют в деревнях».), зачем вам это?

Окружили плотным кольцом. Что делать, как поступить — вот их главный вопрос. Говорю: «Идемте со мной. Красная Армия примет нас всех». — «А коли расстреляют?» — «Тем, кто не помогал контрразведке проливать кровь невинных, — не будет ничего. А кровь, пролитая на поле брани, — не в счет. За нее с вас никто не спросит». Они согласны. Сейчас будет станция, поезд замедлит ход, все спрыгнем (благо — вагон в хвосте) и лесом уйдем к своим.

И вот лязгают сцепления, скрежещут тормоза, я откатываю дверь: «Вперед, товарищи!», и в этот момент обрывается и меркнет свет в глазах…

АРВИД АЗИНЬШ

Телеграф простучал страшные слова: «Несколько часов тому назад совершено злодейское покушение на товарища Ленина…» Прибежал Татлин: «Читал? Мы обязаны ответить беспощадным террором против всех врагов революции! Никакой жалости! И прими совет: сократи свое слюнтяйство». Через несколько дней — постановление «О красном терроре»: «…подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам. Необходимо опубликовать имена всех расстрелянных, а также основания применения к ним этой меры». И снова Татлин: «Собери свое мужество в кулак. В данной ситуации обеспечение тыла путем террора является прямой необходимостью!» Но разве я возражал? Разве шевельнулось во мне чувство жалости, когда мы расстреливали генерала Дебольцова и двух его приспешников? Нет! Потому что я знал и знаю: в империалистической войне возможно перемирие и даже мир — мы подписали Брестский. Но в гражданской войне нет и не может быть ни мира, ни перемирия. Вопрос стоит однозначно: либо мы, либо они. Третьего не дано.

вернуться

26

«Моментами» называли в первую мировую войну прапорщиков, мгновенно получивших чин.