Изменить стиль страницы

— Ты сам доказывал, что никакая она не финка.

— Жаль мне Глаши. Честная она.

— «Жаль, жаль»… Мне, думаешь, не жаль? Но так лучше, Павел. Потом ты поймешь. Не единственная это причина…

— Какая еще причина?

— Поживешь — узнаешь.

— Темнишь ты, Саша.

— Я — цыган! Я — цыган! — В глазах его снова вспыхнул огонь. — Мы мошенничали. Гадали. Крали…

— Что ты заводишься? Разошелся: я — цыган… Ты — человек! — Я тоже рассердился. — Ты — человек, черт возьми! Советский! И офицер Красной Армии!

Он послал меня… После чего возникла неловкость. Я испугался, что так и дружба может треснуть. Данилов тоже, наверное, почувствовал это и, отступая, примирительно сказал:

— Я прошу тебя. Не говори ты с ними. Ни с одной, ни с другой. Не трави им души. Приказа не отменишь.

Приказа не отменю — верно. Но все же мне хотелось выяснить, что же произошло, из-за чего началась ссора, вынудившая Глашу (никак не верилось, что на такое могла пойти Глаша) на одержимый поступок.

Я долго ходил вокруг батареи по бывшему лагерю. Мне трижды встретилась Таня Балашова. Весело козыряла, останавливала для разговора:

— Гуляете, товарищ младший лейтенант?

— Гуляю.

В следующий раз:

— А что у вас такой озабоченный вид?

— Думаю.

— Над чем?

— Над докладом.

— О международном положении?

— И о внутреннем.

— Я так люблю слушать ваши доклады.

Хитрая лисичка. Прищуренные глазки сверлят, кажется, как буравчики. Хочется ей поговорить со мной. И я знаю, она немало рассказала бы. Но эту балаболку лучше не трогать, ей только дай повод — она сочинит потом бог знает что. Может даже похвастаться, что за ней ухаживает комсорг.

— Балашова! Пришлите ко мне Иванистову.

— Финку?

— Она не финка!

— Не финка, не финка. Карелка. Красивая она, правда?

— Обыкновенная.

— Ой! От вас первого слышу. И я говорю: обыкновенная. А ребята… офицеры ходят вокруг нее как коты.

— Балашова! Разговорчики! Язычок у вас…

— Товарищ младший лейтенант! А разве я сказала что-то недозволенное?

— Сравнила…

— А что? Нельзя? — Притворщица, каких мало. — А я люблю котиков. Они такие мягкие, пушистые, ласковые. Когда мурлыкают, даже в сон клонит.

— Таня! Ты языку своему даешь отдых?

— Нет, Павел Иванович, не даю. А зачем ему отдыхать?

Не выдержал — засмеялся. Хитрость потрясающая. Типично женская. Использует любую промашку, чтобы пойти на сближение и потом похвастаться девчатам. Я ей — Таня, она — Павел Иванович. Еще немного — и она скажет мне «Павлик», как называют они меня за глаза. Ох, трудно это — руководить девушками!

— Балашова! Вы не забыли, что я сказал?

— А что?

— Бала-шо-о-ва!

— А-а, позвать Лику-Милику? Слушаюсь, товарищ младший лейтенант! — Руку к пилотке, крутнулась на каблучках, но недовольно передернула плечиками, словно толкнула меня.

Догадываюсь, что подумала: мол, «обыкновенная», а сам вызывает ее, красавицу эту. Болтушка не выдержит, чтобы не сочинить что-то по моему адресу. Иногда кажется: одна любовь в их головах. Чаще это радовало: вот она, сила жизни! Никакая война не может ее ослабить! Но нередко и раздражало: освоить элементарную политграмоту не могут, как та же Балашова, а насчет любви — профессор. Воспитывай их таких! Остерегай ради их же пользы!

На лагерном плацу возведен невысокий, на полметра от земли, помост. Для чего он предназначен? Мне в самом начале показалось — для покарания наших пленных. И я посоветовал Данилову сломать его, даже Тужникова убедил. Но Данилов не сломал: от местных жителей, некоторые из них работали в лагере, узнал, что на помосте не наказывали, вообще финские фашисты старались не демонстрировать свои преступления, на нем стояли лагерные начальники во время поверок и «парадов» пленных. На этих «парадах» пленных принуждали петь старые, дореволюционные, веселые, со свистом и гиканьем, солдатские песни, им специально обучали. Начальник лагеря служил во время первой мировой войны в русской армии и таким образом издевался над красноармейцами.

Я как-то заглянул на батарею под вечер и… был ошеломлен: на помосте танцевали под гармошку бойцы, парни и девушки. Хотел возмутиться. Но именно тогда Данилов и его замполит лейтенант Лукьянов рассказали о назначении помоста и о начальнике лагеря.

Я ходил вокруг помоста. За полдня избил ноги: с утра был на третьей, самой дальней, батарее, разозлился на заигрывания Ванды. Ходят слухи, сказала мне по секрету Женя, что у меня с Вандой давняя любовь. Вот фокусница! Знали бы, какой «любовью» я пылал, когда забирал ее от англичан!

На помост присесть не мог, убеждение, что на нем мучили людей, все же не развеялось. Лучше прилечь на выкошенную лужайку среди клумб; тоже своеобразное издевательство — такая ухоженность в лагере пленных: цветочки, дорожки…

Но ложиться на глазах у батареи… А Лика не шла. Я было испугался, что она не придет совсем. Что делать тогда? Наказать? Или смолчать? При всем желании выяснить причину ссоры и хотя бы для себя оправдать Глашу, я в то же время немного боялся разговора с Иванистовой. У нее тоже есть основания сказать горькие слова. Наконец она пришла. Козырнула небрежно:

— По вашему вызову…

Ни себя не назвала, ни ко мне не обратилась.

Молодого бойца нужно учить. Но до того ли тут — мелочь. Важнее — как начать разговор, чтобы получилось доверительно, искренне.

Она понурилась и не смотрела на меня. Я не видел ее глаз. Уже плохо. Так доверительности не жди.

Я хаки сел на край помоста: чтобы меньше армейского формализма.

— Лика, что случилось?

Она посмотрела на меня и — испугала: глаза ее не горели гневом, злостью, они были затуманены отчаяньем и болью.

— Из-за чего произошла эта позорная ссора?

И вдруг — о ужас! — Лика как подкошенная опустилась на землю. Я подскочил. Видят же с батареи!

— Что вы, Лика! Что с вами? Встаньте! Она закрыла лицо руками.

— Что вам нужно от меня? Что? Нужно сказать, что я шпионка? Так я скажу. Вам! Я — шпионка. Я — диверсантка. Я убила ее сестру. Я имею задание взорвать батарею… дивизион…

Я схватил ее за плечи, тряхнул:

— Что ты городишь, сумасшедшая? Кто так думает?

— Вы! Вы! И эта ваша любимая кошка. И ваш вежливенький капитан. Семь раз одно и то же: что я делала в Хельсинки? Чему нас учили?

Истерика. Обычная истерика. Видел я их, девичьи истерики. Выкидывают они не такое. Падали в обморок. Кто-то говорил, что в таких случаях помогает хорошая оплеуха. И у меня зачесалась рука дать ей пощечину. Но я схватил ее за плечи, попытался поднять и закричал, не думая, что могут услышать на позиции, зло закричал:

— Вста-ать, черт возьми! Я тебе не классная дама.

И ты передо мной истерики не закатывай! Подумаешь — пани! Царапнули ее! Глаше сердце прострелили! Душу! Об этом ты подумала? О собственной персоне много думаешь! А на других тебе наплевать. Царица леса! Солдатом становись! Солдатом! А не царицей.

Лика поднялась — то ли от рывка моего, то ли от слов. Теперь она не прятала глаз. И они посветлели. Она глянула на меня ошеломленно, удивленно. Потом мы долго смотрели друг другу в глаза.

Красивые губы ее выдали внутреннюю улыбку. Я в ответ улыбнулся открыто.

— Наставлять о правилах поведения? Или хватит?

— Спасибо вам!

— Лика! Ты же умная девушка. И вдруг такая глупость. Такая бабская истерика.

— Простите.

— Я прошу тебя: веди себя разумно. Что бы ни случилось. Я твой друг. Доверься мне…

— Рассказывать? — В глазах ее блеснул испуг.

— Не нужно. Все и так понятно.

— Спасибо.

Несколько дней Глашу не отсылали, и у меня появилась надежда, что Кузаев отменил свой приказ; у командира хватало мужества иногда «спускать на тормозах» приказы, принятые под горячую руку. Да и я успокоился. Где-то прав Данилов: не такое уж жестокое наказание — перевод на другую батарею своего же дивизиона. Находись батарея здесь, в городе, я вообще бы не думал о несправедливости наказания. Но батарея МЗА стояла километров за сто: прикрывала мост через реку Шую по железной дороге Петрозаводск — Суарви. Месяц назад, когда финны и немцы сильно огрызались, уцелевший там мост каждый день бомбили, как когда-то мост на Ковде. Теперь поутихло. Но жилось нашим в безлюдном — поселок полностью сожгли — лесном краю, вблизи финской границы неуютно и тяжело. Было, что даже продукты не завезли, и батарейцы два дня сидели на одних сухарях. Досталось интендантам, Кузаев кипел от возмущения.