Изменить стиль страницы

Мы лежали в углублениях, разделенные мешками с мукой. Под толстым брезентом от муки исходил на удивление теплый и вкусный аромат. От хлебного запаха становилось уютно и радостно. Я подумал, что устроились мы лучше Старовойтова, он хуже копчик набьет.

Осторожно вел машину шофер, тянулся со скоростью двадцать километров, кузов подбрасывало немилосердно, узкая брусчатка и обочины разворочены танками, самоходками, артиллерией, объездов, «полевых дорог» в здешнем лесу нет, вся техника — и немцев, и драпавших финнов, и стремительно наступавшая наша прошла по этой единственной дороге. Слава богу, что такую проложили до войны. Лязг снарядных ящиков под нами рождал тревожную мысль: не вылез бы где гвоздик и не ударил в капсюль (был в каком-то полку такой случай, читали приказ по корпусу).

С Глашей через мешки мы перебрасывались отдельными словами, хотя хотелось поговорить с ней искренне, душевно — словами приласкать, успокоить.

— Не мерзнешь?

— Нет. Тепло.

— Лежать мягко?

— Ящик на голову ползет.

Поднялся, затянул веревку, чтобы укрепить ящики, стоявшие около кабины. Когда пошел дождь, развернул плащ-палатку, взобрался на мешки и накрыл Глашу и себя. Больше — Глашу, иначе промочит ее до костей. Дождь сек — даже больно было голым рукам, которыми мы держались за веревки, чтобы не сползти по мешкам на край кузова; меня таки могло сбросить с возвышения.

Палатка как бы сблизила нас. Я не обращал внимания на мокрый край ее, хлеставший по затылку, по щеке.

— Едем мы с тобой с комфортом. Как в мягком вагоне.

Глаша не ответила на мою шутку.

— Ты обижена?

— Обижена.

— На кого?

— На всех.

— И на меня?

— И на тебя.

Как обухом ударила. Вот тебе на! Я за нее переживаю, а она так безжалостно, категорично. А главное — не случайное, нарочное «ты». Никогда она такое не позволяла. А тут отбросила всякую субординацию. Что-то непонятное, чему я не мог найти объяснения. Только Ванда с ее характером, в ее звании и должности могла так фамильярничать. А Глаша всегда была примерным бойцом — вежливой, дисциплинированной.

— На меня за что?

— Все вы потеряли головы от белобрысой ведьмы, заворожила она вас. Молитесь на нее. Нашли богиню!

Категоричность и обобщенность обвинения рассердили.

— Кто это — все?

— Все! И капитан. И цыган. И наши рядовые дураки. Ах, Лика!.. И ты…

— Да что ты городишь! Какой капитан? Что ты меня приплетаешь? Когда я молился на нее?

— Так она на тебя. На колени падала…

— У нее истерика была.

— Знаю я эту истерику! Артистка! Лицедейка! А вы и уши развесили.

— Глаша! Да чушь это! Как не стыдно?

— Мне еще и стыдно! Из-за нее меня выгнали с батареи, как фашисты из родного дома людей выгоняли, и мне — стыдно!

— Василенкова! У тебя, случайно, не жар? Ты же явно бредишь!

— Вы еще наплачетесь с ней, с этой ведьмой. Она вам навяжет бесовских узлов — до конца войны не распутаете.

— Ну и городишь! Черт знает что!

— Помянешь мое слово.

Беспардонность ее начинала обижать и возмущать. К счастью, дождь кончился, и я перекатился в свое логово, оставив ей плащ-палатку. А тут как раз навстречу пошли танки, длиннющая колонна, видимо, не полк — бригада, а может, и дивизия. Шли со всеми вспомогательными машинами — бензозаправщиками, мастерскими, зенитными, пулеметными установками. Снялись с фронта. Перебрасываются, наверное, куда-то в Польшу.

Я оседлал мешки. И Глаша поднялась. Танкисты махали нам руками, что-то кричали, но в лязге гусениц нельзя было разобрать что. Танки прижали нашу машину к обочине, и она шла со скоростью пешехода. Даже Старовойтов высунулся из кабины:

— Целы вы там?

— Твоими молитвами.

— Скоро остановимся — перекусим. По чарке есть.

Танки прошли, и шоссе опустело. Кажется, чересчур опустело, раньше и навстречу попадались машины, и нас обгоняли стосильные «студебеккеры».

Глашина головка — пилотка привязана косынкой, что придавало ей гражданский вид, — поднялась над мешками.

— Павел! Давно хотела спросить. Ты знал, что Катя была беременная?

У меня перехватило дыхание.

— Знал?

Знал. Возмущался доносчиком — «дедом» Анечкиным; придя на батарею за продуктами, он доложил, что командир НП сержант Василь Пырх живет с разведчицей Василенковой. Договорились с Даниловым скрыть от командования, не хотели заранее разноса. Но выплыло в медицинском заключении после героической смерти состава НП.

— Почему же ты не написал? Ведь ты писал в газету про их бой. Пусть бы знали люди, какие они — те, кого расхваливает ваша Лика.

— Не хвалит она таких!

— Ого! Пусть бы похвалила! Не за косы я таскала бы ее. Глаза выдрала бы.

Никогда не думал, почему я не написал. Боялся бросить тень на Катю? А Глаша другого мнения. И сечет теперь по глазам. Не холодным дождем — точно пулями.

— Ханжи вы! За чины свои боялись. Испугались, что подумают о вашей работе — еще одна беременность! Так все равно же начальству доложили. Что вы так боитесь ее, нашей беременности? Сколько вас полегло! Миллионы. Сколько нам рожать надо, чтобы пополнить страну солдатами, людьми. Народ жить должен! Жить!

Меня ошеломили ее рассуждения. Очень уж неожиданно. Скажи о том же Ванда — дело другое. У той свой, иногда широкий и даже глубокий, иногда парадоксальный, взгляд на вещи. А Глаша не отличалась особой склонностью к обобщениям, выводам. На политзанятиях, например, ее больше интересовал исторический факт, чем его философия. Но еще больше поразило другое. Я самоуверенно полагал, что знаю психологию бойцов, девушек в частности, — чем они живут, что думают, о чем говорят между собой. Глаша поколебала мою уверенность. А что, если не одна она так думает? Раньше меня пугали высказывания Тани Балашовой, потом — Ванды, которая, кажется, совершенно серьезно хочет выйти замуж. А тут и Глаша — лучшая комсомолка. Услышал бы Тужников! Что сказал бы о моей работе? Но это не только моя работа, но и ваша, товарищ майор! Наша. Тревожные сигналы! В каком политдонесении напишешь о подобных настроениях — как у Тани, как у Ванды, как у Глаши? Попробовал бы я привести Глашины слова! «Почему вы так боитесь ее, нашей беременности?» Представил лицо, глаза замполита и даже повеселел. Мудрый все же Колбенко, который посмеивается над этим участком нашей воспитательной работы и относится снисходительно к «виноватым». Как к тому же Савченко. Комбат, между прочим, получил развод от первой жены и неделю назад оформил брак с Ириной в городском загсе.

Долго я так лежал со своими противоречиями, то грустными, то неожиданно игривыми, мыслями.

Шоссе опустело, и машина прибавила скорость, конечно, не набрала такую, как у «студебеккеров», но и не тянулась колымагой. В конце концов, шофер и Старовойтов не имели права забывать о грузе — снаряды есть снаряды.

Глашина головка снова поднялась над мешками, без косынки, без пилотки, встречный ветер взлохматил ее коротко подстриженные волосы. В глазах прыгали чертики. Она чуть ли не весело крикнула мне:

— Так знай!.. Наварю я вам каши! Я через месяц домой поеду!

И нырнула в свою нору. Стыдно стало, что ли? Но что она сделала со мной! Нет, не ошеломила. Что-то посложнее… Доконала. Оглушила. Не знал я, что сказать. Да и что скажешь на такое сверхискреннее признание?! Но еще сильнее поразило желание догадаться — кто он? Кто? Знал я и факты серьезной любви, и мимолетные увлечения. Но на Глашу никто пальцем не показывал. Нужно суметь так сохранить тайну встреч!

Неожиданно ударило: «Неужели цыган?»

Подхватился, оседлал мешок с мукой.

— Кто он?

— Так я тебе и сказала! Чтобы вы распинали его на партбюро. Буду отъезжать — оформимся. Тогда выговор ему не запишете. Не имеете права, если все по закону…

— Я разобью ему морду, если это он!

— Кто?

— Цыган.

— Нет! — Глаша приподнялась, схватила меня за шинель. — Нет! На него не думай. Как ты можешь? Данилов — честный человек, он один знал… — Девушка опустила глаза, подумала, вздохнула и очень искренне призналась: — Хорошо. Я скажу тебе. Только пока что между нами. Дай слово.