Изменить стиль страницы

О Шиманском не думал, поскольку твердо не верил. А о чувствах Данилова знал, потому такой анонимной информации не верить не мог. Наблюдал я немало фактов связи, открытой, как у Савченко с Ириной, и тайной, как у Масловского с Глашей, и, не в пример Тужникову, относился к этому снисходительно, так Колбенко учил: по его мнению, было бы странно и неестественно, чтобы там, где вместе живут, воюют, постоянно общаются молодые парни и девушки, не было бы любви, поцелуев, а в конце концов и рождения новой жизни. «Мы что, монахами стали, откуда столько ханжества?» — не боялся парторг высказать свое отношение к этому явлению и Тужникову, и Кузаеву, и даже начальнику политотдела корпуса, к счастью, человеку умному, ответившему так: «Все правильно, товарищ секретарь райкома (странно обратился!), но держите свое мнение в вещевом мешке до окончания войны».

Если бы Данилов женился, как Савченко, я, наверное, принял бы это спокойно. Но их возможная тайная связь жгла сердце — возмущала и оскорбляла. Такое чувство, словно меня хамски предал близкий, дорогой товарищ. Кто? Данилов? Не хитри, натягивал я вожжи, которыми хотел сдержать свои поднятые на дыбы чувства. Не Данилов — Лика. Но почему она предала? Почему я думаю о ней так, точно она моя собственность? Еще и сказать не отважился, что она нравится мне, только ручку погладил. Но какой ток пронзал сердце, когда я гладил эту ручку в вагоне, держал ее на мосту через Вислу! Лика казалась мне необычной, неземной, чуть ли не небесным существом. И вдруг такое земное грубое падение — вот что бунтовало чувства, оскорбляло.

День был солнечный, теплый — военные ходили в кителях, в гимнастерках, но неспокойный, такого еще не было с тех пор, как стоим в Ландсберге. Раз пять уже объявлялась тревога, хотя бомбардировщики не появлялись, видимо, их перехватывали наши истребители. На подступах к городу произошел воздушный бой между «мигами» и «мессершмиттами». Порадовал он тех, кто видел такие бои в сорок первом. Тогда, как правило, горели наши «ишаки». А тут за несколько минут срезали двух «мессеров»; один, наверное ослепленный, тянул не на запад, а на восток и упал в пойме Варты, недалеко от нашего штаба; пилот не выбросился — это смертники, им не выдают парашютов. Гитлеровское командование бросает людей в мясорубку без снисхождения, без жалости. Предсмертные судороги.

Батарейцы дежурили по «готовности один». Я знал из четырехлетнего опыта, что не любили зенитчики этой готовности, нередко привязывающей к орудиям и приборам на целый день. В такое время — о грешные! — жаждали налета, редко обходившегося без разрушений, жертв. Тут, в фашистском логове, о разрушениях не думали, не свое — их, тем более желали боя.

Вообще атмосфера на батарее мне не понравилась. Данилов раздраженный, злой. И выглядел необычно — не по-молодецки, какой-то помятый, с мешками под глазами, что подогрело мою подозрительность и больно задело. Почему он такой? Но тут же подумал: человек, которого полюбила такая девушка, должен выглядеть счастливым.

Обычно комбат радовался моему приходу, а тут встретил равнодушно, чуть ли не с осуждением, казалось, вот-вот скажет: шляетесь тут, делать вам нечего…

Я отвел его от командного планшета, у которого стояли командиры взводов. Сказал о Шиманском. Комбат отреагировал так же, как и я:

— Собачий «гав», ни больше ни меньше.

— Написали с батареи. — Кто?

— Если бы мы знали кто! Не подписался.

— С моей батареи такого не могли написать!

А если бы я сказал, что о тебе написали! Но Тужников запретил. Между прочим, по дороге я решал и эту нелегкую задачу: что выше — воинский долг, приказ командира или закон дружбы?

— Я буду говорить с Шиманским.

— Ты спрашиваешь у меня разрешения?

— Нет. Но чтобы ты знал.

Шиманского я тоже отвел от орудия: готовность не тревога, можно командиру за двадцать шагов отойти.

— Слушай, Хаим, не удивляйся только…

— Не волнуйся, в обморок не упаду. Какие еще неприятности меня могут подстерегать!

— Нам сообщили, что ты… связался с немкой.

— Хорошие у вас информаторы. Я таки связался с немкой, — спокойно ответил он.

Я опешил. Казалось, все внутри оборвалось.

— Ты? С немкой?

— Ты о чем думаешь, Павел? Вой-вой! И ты видишь только нижний этаж? Глянь выше! Дня три назад мы с Витей Масловским прошлись вон там, — показал он на окраинную улицу, — по домам. Нужны были гвозди. Масловский взял меня за переводчика, хотя я знаю так по-немецки, как он по-китайски. Но не бойся, про гвозди я умею спросить. И мы таки их нашли. Но в одном доме увидели очень больного ребенка, и мать сказала, что их трое, малышей, а у нее нет хлеба. А помнишь, наши ребята «раскулачили» где-то ульи, в них еще оставался мед, не съели за зиму пчелы. Принесли целое ведро. У девчат животы болели от этого меда… Так я занес баночку меда, баночку сгущенного молока и буханку хлеба тому больному ребенку. Дети есть дети. Разве не так, скажи мне?..

Чуть не подскочил я от радости: как созвучно моим мыслям! Жаль, не слышит Колбенко! Молодец Шиманский! Но это так естественно, по-человечески, что любая похвала показалась бы неуместной. И я мог сказать только одно, обобщенное, без личности:

— Хорошие мы с тобой люди, Хаим.

— Ха! Ты равняешь меня с собой! Что я? Как говорил мой отец, я — бедный еврей.

— Не прибедняйся. Ты богатый человек. Душевно.

— Какая цена этому богатству?

— Ему нет цены.

Видимо, Шиманскому не хотелось говорить на эту тему, он переменил разговор, показал на небо:

— Как думаешь, они прилетят?

— Вряд ли.

— Знаешь, мне хочется сбить хотя бы одного стервятника здесь… под Ландсбергом. Я мог бы думать, что сбило мое орудие. Как ты назовешь такое желание?

— Естественным. Но лучше бы они не прорвались. Ты знаешь, что мы прикрываем.

— Думаешь, штаб на верхнем этаже. Он — под землей.

— В городе три госпиталя.

— Да, госпитали… О них я не подумал. Вернулся на КП.

Разговор с Даниловым не получался, никогда он не был таким невнимательным и в то же время придирчивым к подчиненным.

Девчатам было скучно у приборов, они шушукались, смеялись: весна, молодость! Комбат набросился на командира прибора:

— Масловский, что за базар? Раскудахтались, как куры. В небо смотрите!

Я спустился в приборный котлован, отвел земляка в траншею между ПУАЗО и дальномером.

— Витя, что цыгану испортило настроение?

— Любовь. Мне его жаль. Ничего у него не выйдет. Она неприступная. А хорошая пара была бы. Такая красавица!

Ревниво екнуло сердце.

— Ну, ты не облизывайся, как кот.

— Я уже облизался. У меня сын родился.

— У Глаши?

— А у кого же! Чудак. Я тут вчера на руках ходил перед девчатами от радости. А что она про тебя пишет! Поцелуй, говорит, Павлика за меня. Я даже заревновал. И решаю проблему: где тебя целовать — при людях или за теми вон кустами. Так голые же еще… Или тумака тебе дать? Что тебе больше нравится?

— Это ты от радости такой веселенький?

— А ты думал!

— Масловский! Черт возьми! Успокоите вы своих гусынь?

— Не узнать человека. Был как пластырь, стал как ерш. Как ни дотронешься — уколешься. — И весело крикнул: — Бабы! Ша!

— Вы что, командовать разучились? Я вас научу! Разболтались!

Действительно, не узнать комбата. Говорить с ним невозможно и не стоит, а то пошлет в «далекий табор». Да и интерес пропал: все объяснил Масловский. Обрадовал убеждением, что «ничего у него не выйдет, она неприступная». Нехорошо желать другу неудачи, да еще и радоваться этому.

Со мной настолько свыклись, таким своим я был в каждом отделении, что редко кто из младших командиров докладывал. Лика доложила:

— Товарищ младший лейтенант, расчет дальномера дежурит по боевой готовности.

Как всегда, подтянутая, юбка и гимнастерка старательно отутюжены. Давно заметили, что Иванистова, как никто, умеет так подогнать солдатскую форму, что она делается элегантной. Помогла в этом почти всем девчатам на батарее. Кумков так и называл их: «Даниловские модницы» — и хвалил за аккуратность.