Изменить стиль страницы

«Книжный мир», духовный преемник книжного магазина Виньеса, уничтоженного пожаром в далеких 1920-х гг.[347], принадлежал бывшему коммунисту Хорхе Рондону Эдеричу. Именно туда первым делом направлялся Маркес, когда бы ни приехал в Барранкилью; именно там его нашла мать через несколько недель после его приезда[348]. Если кутеж продолжался за полночь, всей компанией они обычно шли в какой-нибудь из многочисленных борделей Барранкильи — чаще в так называемый «Китайский квартал», хотя больше им нравилось проводить время «У черной Эуфемии»; в ту пору это заведение находилось на окраине города, примерно за тридцать кварталов от их обычного места тусовки[349].

Гарсиа Маркес в богемном обществе был самым молодым, самым наивным и самым неопытным. По словам Ибарры Мерлано, в Картахене он не только никогда не сквернословил, но и не любил, чтобы при нем сквернословили другие. Много он никогда не пил, в драки тоже не лез, а вот поблудить — в пределах разумного — не отказывался. Херман Варгас позже заметил: «Он был застенчивый и тихий, как мы с Альфонсо; это и понятно: в отличие от нас всех он был родом из глухого захолустья… Он также был самым дисциплинированным»[350]. У него по-прежнему (так будет еще много лет) не было своего жилья, не было денег, не было жены и даже девушки — в те годы у него редко возникали длительные романтические отношения. (Убедив себя в том, что у него роман с Мерседес, он не заводил серьезных отношений с другими женщинами.) Он был как вечный студент или свободный художник. Позже он скажет, что был счастлив в то время, но никогда не думал, что ему удастся его пережить[351].

У него не было средств на аренду квартиры, и поэтому он почти год жил в борделе под названием «Ресиденсиас Нью-Йорк», размещавшемся в здании, которое Альфонсо Фуэнмайор прозвал «небоскребом», потому что оно состояло из четырех этажей, что для Барранкильи того времени было необычно. Расположенное на Калье-Реаль, в народе известной как «улица преступников», оно стояло почти напротив редакции El Heraldo и рядом с домом Виньеса на Пласа-Колон (площадь Колумба). Первый этаж этого здания занимали нотариальные и прочие конторы. Выше находились комнаты проституток, которыми жестко командовала мадам — Каталина ла Гранде[352]. Гарсиа Маркес снимал одну из комнат на самом верхнем этаже здания, платил за ночь полтора песо. Площадь комнатки, больше похожей на каморку, составляла три квадратных метра. Проститутка по имени Мария Энкарнасьон раз в неделю гладила ему две пары брюк и три рубашки. Порой у него не было денег на ночлег, и тогда он оставлял привратнику в качестве залога экземпляр своей последней рукописи[353].

В таких условиях — среди шума и гама, доносившихся с улицы, деловых разговоров и драк, происходивших в борделе, — он прожил почти год. Он подружился с проститутками и даже писал за них письма. Они одалживали ему мыло, кормили его завтраками, и в благодарность он иногда пел для них какое-нибудь болеро или вальенато. Ему было особенно приятно, когда Фолкнер, который одно время был его кумиром, заявил, что для писателя нет лучше места, чем бордель: «По утрам тишина и покой, вечерами — веселье, спиртное, интересные собеседники»[354]. Через тонкую стенку своей комнатушки Гарсиа Маркес слышал много поучительных разговоров, и многие из них он запечатлеет в эпизодах своих будущих произведений. А бывало, он бесцельно колесил по ночному городу в машине своего знакомого таксиста — Эль Моно (Обезьяны) Гуэрры. С тех пор он всегда считал, что нет людей более здравомыслящих, чем таксисты.

Маркес продолжал печататься под псевдонимом Септимус, который он взял себе еще в Картахене, а своей ежедневной рубрике он дал название «Жираф» («La Jirafa»), тайно отдав дань музе своей юности Мерседес, у которой была длинная стройная шея. С самого начала в его статьях появился особый блеск, хотя зачастую они были пусты по содержанию, ведь цензура все еще действовала.

Тем не менее в статьях Гарсиа Маркесу удавалось — насколько это было возможно — дерзко отстаивать свои политические взгляды. Уже на заре своей карьеры в El Heraldo он дал понять, что не приемлет перонистский популизм, импонировавший другим латиноамериканским левым. О вылазке Эвы Перон в Старый Свет он писал: «Во втором действии Эва посетила Европу и прямо-таки озолотила — это скорее было зрелище, чем акт благотворительности, — итальянский пролетариат — прямо как министерство финансов. Чем не хвастливая демагогия в международном масштабе? В Испании государственные шуты приветствовали ее с энтузиазмом великодушных коллег»[355]. 16 марта 1959 г. Маркесу сошла с рук статья, в которой он разглагольствует о необычайных перспективах, открывающихся перед парикмахером, бреющим президента республики каждый день опасной бритвой[356]. 29 июля 1950 г. он писал о визите в Лондон Ильи Эренбурга, одного из самых успешных пропагандистов Советского Союза, — писал о нем залихватски, как о добром знакомом[357]. 9 февраля 1951 г. он смело заявил, что «нет более омерзительной политической доктрины, чем фалангизм»[358]. (В то время в Колумбии господствовал режим Лауреано Гомеса, при котором Колумбия вопреки предостережениям ООН первой из стран Латинской Америки восстановила все отношения с франкистской Испанией. Было очевидно, что в своей стране колумбийское правительство мечтает установить режим, аналогичный испанскому.)

Если одной из основных проблем Маркеса была цензура, то одной из основных тем его статей был поиск темы. Две эти заморочки он с юмором обыгрывает в статье под названием «Странствия жирафа», посвященной своей повседневной работе.

Жираф — животное, чутко реагирующее на каждый редакционный чих. С момента зачатия первого слова этой ежедневной колонки здесь, в Подлеске… и до шести часов утра следующего дня жираф — несчастный беззащитный бедолага — на каждом углу может сломать себе шею. Во-первых, нужно иметь в виду, что каждый день писать четырнадцать сантиметров дури — дело нешуточное, каким бы дураком ни был сам автор. Ну и, конечно, нельзя забывать про существование двух цензоров. Первый — вот он, прямо здесь, рядом со мной, сидит красный под вентилятором — следит, чтобы жираф, не дай бог, не поменял цвет с единственно дозволенного — естественного — на какой-нибудь другой. Ну а про второго цензора лучше вообще ничего не говорить, иначе жирафу, чего доброго, укоротят шею до абсолютного минимума. И вот наконец беззащитное млекопитающее добирается до темной камеры, где злоязычные линотиписты трудятся от зари до зари, превращая в свинец то, что написано на тонких бренных листочках[359].

Во многих из этих статей чувствуется не только радость жизни, но и радость творчества. Именно в те первые недели 1950 г. Маркес стал получать истинное удовольствие от своей работы.

Едва он начал привыкать к этой своей новой жизни, ему нанесли неожиданный визит. 18 февраля, в субботу, накануне карнавала, в обеденное время его нашла в книжном магазине его мать Луиса Сантьяга, прибывшая в Барранкилью по реке из Сукре. У его друзей хватило ума не направить ее в «небоскреб». Встреча с матерью в книжном магазине ляжет в основу первого эпизода мемуаров Маркеса «Жить, чтобы рассказывать о жизни». В семье опять кончились деньги, и Луиса Сантьяга направлялась в Аракатаку, чтобы заняться продажей старого дома ее отца. Теперь матери и сыну предстояло вдвоем совершить точно такое же путешествие, какое Луиса в одиночку предприняла более пятнадцати лет назад, когда ехала к забывшему ее маленькому сыну, которого она оставила у родителей несколькими годами раньше. И вот она опять вернулась — за две недели до двадцатитрехлетия Габито[360].

вернуться

347

Должно быть, это Рондон первым познакомил ГГМ с миром коммунизма. См. «„Estoy comprometido hasta el tuétano con el periodismo político“: Alternativa entrevista а GGM», Alternativa (Bogotá), 29, 31 marzo — 13 abril 1975, p. 3, где он упоминает, что был членом коммунистической ячейки «в возрасте двадцати двух лет».

вернуться

348

См. первый абзац мемуаров Living to Tell the Tale.

вернуться

349

Fiorillo, La Cueva, p. 74. Бордель Эуфемии — еще одно легендарное место, увековеченное в рассказе Гарсиа Маркеса «Ночь, когда хозяйничали выпи» и в романе «Сто лет одиночества». Многие из эскапад членов «Барранкильянского общества» увековечены и в литературе, и в местных легендах. Например, однажды Альфонсо Фуэнмайор напугал попугая, и тот свалился с дерева прямо на кастрюлю с похлебкой санкочо, которая всегда варится в анекдотах про бордели costeño того времени. Гарсиа Маркес, недолго думая, снял огромную крышку, и попугай сварился вместо курицы в ароматном кипящем супе. О проституции и литературе в Барранкилье см. Adlai Stevenson Samper, Polvos en La Arenosa: cultura у Burdeles en Barranquilla (Barranquilla, La Iguana Ciega, 2005).

вернуться

350

Fiorillo, La Cueva, p. 93.

вернуться

351

ГГМ рассказал мне об этом в Гаване в 1997 г.

вернуться

352

См. Living to Tell the Tale, p. 363. В романе «Вспоминая моих грустных шлюх» она воплощена в образе Касторины.

вернуться

353

В мемуарах «Жить, чтобы рассказывать о жизни» его зовут не Дамасо, а Ласидес.

вернуться

354

Фолкнер сказал это в своем знаменитом интервью The Paris Review, которое произвело огромное впечатление на ГГМ. О «небоскребе» и его обитателях см. Plinio Mendoza, «Entrevista con Gabriel García Márquez», Libre (Paris), 3, marzo — mayo 1972, p. 7–8.

вернуться

355

«Una mujer con importancia», El Heraldo, ll enero 1950.

вернуться

356

«El barbero de la historia», El Heraldo, 25 mayo 1951.

вернуться

357

«Illya en Londres», El Heraldo, 29 julio 1950.

вернуться

358

«Memorias de un aprendiz de antropófago», El Heraldo, 9 febrero 1951.

вернуться

359

«La peregrinación de la jirafa», El Heraldo, 30 mayo 1950.

вернуться

360

Сальдивар в своей работе GM: el viaje а la semilla опровергает рассказ ГГМ и самым решительным образом заявляет, что писатель ездил с матерью в Аракатаку в 1952 г. и что ГГМ датой поездки назвал 1950 г. лишь для того, чтобы внушить всем, что эта поездка вдохновила его на создание «Палой листвы», которую он якобы написал в Барранкилье, хотя на самом деле, по Сальдивару, «Палая листва» была написана в Картахене в 1948–1949 гг.! Поскольку в то время, когда Сальдивар это утверждал, ГГМ планировал поездку с матерью сделать отправной точкой своих мемуаров и определяющим фактором в его становлении как писателя, гипотеза Сальдивара тем более бессмысленна и, на мой взгляд, абсолютно ошибочна.