Изменить стиль страницы

— Но самой впечатляющей была лафстори с чернокожим студентом из Гаити, исповедующим культ Вуду. Он увез меня в джунгли, мы поселились на дереве, в плетеной хижине. Он отправлялся на охоту и приводил к дереву пленных европейских туристов. Отсекал им головы, извлекал из них черепные кости и развешивал на дереве. Они высыхали, издавая при этом трупное зловоние, которое лишь возбуждала его эротические инстинкты. В конце концов я не вынесла ужасного запаха и попросила его отвезти меня обратно в Лос-Анджелес.

Евдокия Ивановна вдруг сильным и властным рывком перенесла на Маерса и вторую ногу, уселась на него верхом, как опытная наездница. И уже была готова вонзить в него свои серебряные шпоры, гнать его по полям и лесам, перескакивать вместе с ним пропасти, переплывать бурливые реки. Она ждала, что вольнолюбивый жеребец взовьется на дыбы, попытается сбросить ее, станет оглашать окрестность сердитым ржанием. Но жеребец оставался спокоен, не ржал, и упоительная скачка на некоторое время откладывалась.

— Я вернулась в новую Россию, сбросившую иго. Теперь вы знаете мою историю, мой друг. Мой отец, умирая, определил меня к Патриарху, который приблизил меня к себе и поручил заниматься экономикой, ибо церковь остро нуждалась в деньгах. Я занималась беспошлинной торговлей спиртом и табаком, создала сеть водочных заводов и сигаретных фабрик. Скупала акции автомобильных заводов, приобретала земли разоренных колхозов. Патриарх возвел меня в сан епископов и направил в город П., в ту самую землю, где, по велению ангела, я должна возвести алтарь всех религий, Храм Единого Бога.

Евдокия Ивановна, окончив повествование, на секунду задумалась. Но тут-то все и случилось. В этом было что-то стремительное, птичье. Евдокия Ивановна испытала огненную сладость и упоительное забвение. Только и успела заметить, как бравый офицер поправляет кортик, приглаживает виски, одергивает парадный китель. И только после этого предлагает ей руку:

— Позвольте, владыко, я провожу вас обратно в кресло.

Теперь они снова сидели, она — в удобном кресле, он — на диване, и беседа их продолжалась, получив несколько иное направление.

— Теперь, владыко, лучше вас узнав, я готов вас заверить, что в лице новой американской администрации вы найдете всяческое содействие. Мы станем помогать Церкви приобретать новые земли и угодья, желательно вместе с крестьянами. Мы увеличим приток денег в ваш банк, соединив его узами сотрудничества с католическими банками. Я готов рассмотреть закон, по которому местный бизнес будет обязан платить «церковную десятину». Я помогу вам выкупить часть акций у миллиардера Касимова, владеющего соляными копями. Ну и, конечно, розничная торговля в церковных лавках, свободных от налогообложений.

— Во всех церквях епархии станем молиться о вас, господин Маерс, — сдержанно поблагодарила Евдокия Ивановна, у которой голова все еще шла кругом.

— Теперь вернемся к теме, с которой мы начали наше знакомство. Я говорю о фестивале современного искусства, который открывается в городе.

— Я же обещала вам благословить открытие фестиваля.

— Хотел бы несколько подробнее остановиться на том, что я понимаю под современным искусством.

— В Париже упомянутый художник-сладкоежка водил меня в Центр Помпиду.

— Речь идет о чем-то более значительном и современном. В центре фестиваля будет инсталляция, изображающая сожжение семи человек. Сожжение настоящее, с кострами, воплями боли, с ревущей от сострадания или восторга толпой. И ваше благословение фестиваля должно прозвучать как анафема этим сжигаемым еретикам.

— Но ведь это смертная казнь. В Европе отменена смертная казнь.

— Здесь, в городе П., действует юрисдикция Соединенных Штатов Америки.

— Но ведь нет такого закона, по которому сжигают людей.

— Считайте, что такой закон за моей подписью издан.

Евдокия Ивановна призадумалась, даже прикусила пунцовую губку. В делах управления епархией она была строга, но не жестока. Даже запретила стрелять из ружей по воронам, которые портили позолоту куполов. Теперь же ей предлагалось освятить средневековый обряд, предать анафеме неизвестных людей.

— Но позвольте узнать, господин Маерс, что совершили эти грешники?

— Они ратовали за однополые браки и хотели устроить в нашем городе гей-парад.

— Фу, какая гадость. Это возмутительно. Но все-таки не настолько, чтобы предать их огню.

— Один из них, еврейский врач, лечит душевнобольных волхованием и черной магией.

— Это отвратительно, но за это нельзя сжигать.

— Тот, кто называет себя «колокольных дел мастером», подмешивает ртуть в колокольную медь, и от звуков колокола у людей случается рак.

— Это чудовищно. Но за это тюрьма, но не костер.

— Другой повесил в храме изображение Сталина, молится на него и говорит, что Сталин — это святой.

— Знаю о ком вы. Отец Павел Зябликов. Да он старый дурак, контуженный на войне. Его пошлю вон из храма, но не на костер.

— Я вам не все сказал, владыко. Они называют себя «не-стяжателями» и требуют изъятия церковных земель, национализации церковных банков, хотят вашу резиденцию, в которой мы сейчас находимся, отдать под детский сад, реквизировать парк ваших автомобилей и провести перепись ваших личных драгоценностей, чтобы передать их в Гохран. К тому же, они распространяют вредный клеветнический слух, что будто бы вы не мужчина, а женщина, и требуют вашего публичного медицинского освидетельствования.

— Боже, как велико их падение. Воистину, отсохшую ветвь срезают и бросают в огонь. Я предам их анафеме, и вы можете их жечь на здоровье.

За окном глухо ударил колокол. Евдокия Ивановна встрепенулась.

— Мне пора на службу. Приятно было побеседовать.

Евдокия Ивановна ушла за ширму, и скоро оттуда вышел величественный чернобородый архиепископ и, опираясь на посох, последовал к выходу, где его ожидали два монаха, отец Ферапонт и отец Пимен, оба молодые, страстные, с горящими взглядами.

Маерс остался в гостиной один. По комнате летал попугайчик, забавно картавя:

— Ферапонтик, почеши спинку!

Маерс изловил болтливую птицу и сунул ее в валенок, который почему-то в единственном числе стоял в углу.

Глава двадцатая

По городу П., разбрасывая фиолетовые вспышки, катил «мерседес», за рулем которого сидел длинноволосый араб и рядом с ним главный полицмейстер, полковник Мишенька. Следом двигался тяжеловесный автозак, пугая прохожих своим угрюмым жестоким видом. Машины подкатили к речному затону, где у причалов отдыхали лодки, катера и яхты, мучнисто белел неисправный теплоход «Оскар Уайльд», и лодочник Ефремыч, свесив с причала ноги, смотрел на поплавок, вот уже добрый час не подававший признаков жизни. Он услышал за спиной шаги. Увидел трех дюжих полицейских, которые схватили его за плечи, вздернули на ноги.

— Вы что, очешуели? — возмутился Ефремыч, уронивший удочку.

— Был рыбак, а стал рыбой. Твою чешую почистим, — полковник Мишенька ловко ткнул его под ребро, от чего Ефремыч охнул и замолчал. Его подвели к автозаку и пихнули в темную, прелую глубину. Чувствуя острую боль в ребре, он сел на лавку, слыша, как глухо заработал мотор.

Доктор Зак размышлял над суждениями Юнга, предлагавшего психиатрам искать в заболеваниях извращенные или подавленные архетипы и какие архетипы оказались подавленными в пациенте, грызущем и глотающем металлические предметы. Перебирая в памяти образы античных героев, он услышал в коридоре грузные шаги. Дверь распахнулась, и на пороге появился полицейский полковник:

— Ну ты, синагога, пора идти. Как же у тебя в кабинете чесноком воняет.

Зак растерянно поднялся, испытывая реликтовый ужас жертвы холокоста. И двое крепких, розовощеких полицейских вытолкали его на улицу и запихнули в автозак, где он, дрожа как лист, опустился на лавку рядом с другим арестантом.

Анна Лаврентьевна, директор сиротского приюта, строго выговаривала мальчику Сереже, который принес в столовую банку с лягушками и выпустил их, и они стали прыгать по столам, наводя ужас на девочек. Анна Лаврентьевна старалась быть строгой, но в глубине души смеялась, вспоминая, как зеленые лягушки скакали по столам, а девочки визжали. Она обернулась, услышав за спиной грубый окрик: