Изменить стиль страницы

— Барин… тот тоже искал… — Изот выплюнул жижу изо рта.

— Так скажешь, где золото?

— За что же я пестовал тебя! Спас от разбойников, от голодной смерти…

— Когда это ты меня спас?

— А тот младенец, про которого я тебе рассказывал… Это был ты…

— Не выдумывай!

— Спроси у матери своей, у отца, которых ты считаешь своими родителями, как семнадцать лет назад они корзину на крыльце нашли, а в ней ребёнка с запиской, как его наречь…

— Ты всё врёшь! — Ни один мускул не дрогнул на лице Антипа. — Хочешь, чтобы я вытащил тебя…

— Подай шест, поганец! — закричал Изот, уже захлебываясь и больше погружаясь в трясину.

— На, дядя! — восторженно-озверело закричал Антип и помахал шестом над головой Изота.

Тот вскинул руку, чтобы поймать конец палки, но не дотянулся, и глубже погрузился в трясину.

— Будь ты проклят, выродок, — прохрипел Изот, выплевывая попавшую в рот болотную муть. — Будь ты…

— Ты ещё проклинать, попрошайка! — Лицо Антипа стало красным, как и его волосы. — Так на тебе!.. Получай! — Он растянул в змеистой улыбке рот и упер роготульку в грудь Изота, погружая его в трясину.

Изот в последний раз увидел лицо Антипа, искажённое злобой, которую он не ожидал от парня, и уже захлебываясь, понял, что он так мучительно искал в его облике, который ему кого-то напоминал. Он увидел в его конвульсивно дёргающемся лице, в фигуре с вздыбленными руками, в линии спины и головы Филиппа Косого. Так вот кого он спас! Его сына. Тогда говорили, что Степан горшечник взял Дуняшку с нагуленным ребёнком. Прикрыл девичий стыд. Не зря, видать, говорили, что ребенок был от Косого…

Антип лихорадочно стал развязывать мешок, в котором лежал топор, подрубил берёзку, наклонил её, и стал пробираться ползком к тому месту, где засосало Изота. Добравшись, запустил руку в жижу, пошарил в чёрно-грязном месиве. На поверхности показалась голова ключника, облепленная грязью — Антип держал её за волосы. Другую руку запустил под одежду. Нащупал, что искал и с силой дёрнул. В руке был зажат «рыбий зуб» с остатком бечёвки. Разжал руку и посмотрел, как безжизненная голова Изота скрылась в трясине.

Глава тринадцатая

Завещание поручика

Деревянный господский дом с мезонином, в котором жил последние годы отставной поручик Олантьев, стоял в окружении обширного парка, изрядно запущенного, на краю села, на возвышенном месте. Широкий въезд, обсаженный липами, с кирпичными столбами ворот, замощённый битым кирпичом и мелкой галькой, зарастал кустами и чертополохом. Барин не выезжал, к нему никто не езживал, за дорогой не следили, и мощная растительность летом, как только приходили тёплые дни, сокрушая всё на своём пути к солнцу, дробила кирпич и переворачивала гальку, заполоняя собой пространство. Зимой дорога не чистилась, ворота не закрывались, лишь к калитке вела узкая тропинка, натоптанная оставшимися слугами Олантьева.

Барин болел, из дома не выходил и лишь по неотложной надобности — съездить за доктором, приобрести лекарства — слуги покидали имение. Здание людской, стоявшей рядом с господским домом, покосилось и ветшало, в нём никто не жил. Разрушалась и конюшня, где остались две лошади. В каретном сарае стояли потерявшие былой блеск и лоск давно не ремонтированные и неподготовленные к выезду брички и сани. Дряхлый Олантьев держал только кухарку, конюха и лакея, бывшего крепостного Мефодия.

Из всей его родни была жива сестра Софья с сыном Сергеем, бывшая замужем за промышленником и купцом Апполинарием Лазутиным и жившая в Санкт-Петербурге безвыездно после смерти мужа. По молодости они встречались довольно часто — Олантьев одно время жил в столице, — потом встречи стали реже, а затем и совсем прекратились. Подросший племянник раза два навещал дядю в его имении, но не больше, хотя в детстве бывал у него неоднократно на каникулах.

В доме содержались в относительном порядке четыре жилые комнаты: спальня барина, гостиная, помещение, где жила прислуга, и кухня. Остальные восемь были закрыты, их зимой не протапливали, они сырели и ветшали. Мебель пылилась, пыльная паутина свешивалась с потолка, космами заткала сырые углы. Денег поручик не платил своим слугам и жили они, вознося молитвы Богу, чтобы он совсем не отвернулся от них. Обихаживали хозяина по привычке, по тому, что были сыты, не голодали, да в старости и некуда было податься, все были бессемейные, коротавшие век свой, потому что живым в гроб не ляжешь.

Барин был слаб, днями не вставал с постели и не выходил из спальни. Еду ему Мефодий носил сюда. Одним словом, дни поручика были сочтены, и он сам, и окружавшие его знали об этом и были готовы к этому страшному дню. Особенно страшному для слуг, потому что тогда они сразу оставались без крова и пропитания.

Когда-то Олантьев был могучего роста и силы, а сейчас отощал и высох. Халат, который он надевал изредка, мешком висел на костлявых плечах. Лишь взгляд свирепых глаз из-под седых густых бровей говорил, что в нем ещё теплилась жизнь, внутренняя энергия, которой так боялись окружающие.

Кутежами и картами промотав отцовское наследство, поручик, привыкший жить на широкую ногу, ни в чём себе не отказывая, призадумался — где взять денег. Помог ему Лев Ипполитович Курзанов, его партнёр по карточному столу, деляга и пройдоха, проныра, сведший его с нужными людьми. Дела они творили тёмные, но дававшие большой прибыток. Поручик, имевший связи с уездным начальством да и с губернским, неоднократно покрывал их, сумев уберечь и от сумы, и от тюрьмы, а после смерти Льва Ипполитовича и вовсе возглавил это дело, подобрав под своё начало и спекулирующих на недвижимости стряпчих и мелких мошенников, и даже воров. Сам оставался в тени, переложив грязную работу на своего помощника, правую руку Фомку Серьгу да подручного Пестуна.

Последнее большое дело, которое затеял поручик, сулило огромные деньги. Поэтому он двумя руками ухватился за него, в душе радуясь, как ему повезло — он поправит дела одним махом и нужды не будет знать до своего смертного часу. Не зря говорят, не было бы счастья, да несчастье помогло…

Поручик лежал на широкой кровати в полутёмной комнате.

Занавески на окнах были отдернуты, но стояла пасмурная погода, к тому же накрапывал мелкий дождь, и свету в его опочивальню проникало мало. На комоде с перламутровыми инкрустациями, слегка потрескивая, горела восковая свеча, бросая красные отблески на оклады двух икон, стоявших рядом.

Тогда зимой, в лютую стужу, догола проигравшись на вечере у полковника Власова, злой и пьяный после бессоной ночи, в полдень он велел своему кучеру Фролке заложить лошадь в сани, чтобы ехать домой. Было морозно и ветрено и его подвыпившие дружки отговаривали от поездки, ссылаясь на ужасную погоду, но он решительно отмахнулся — поеду! Для того, чтобы скоротать дорогу, взял с собою бутылку рома. В дороге, видимо, одолел свою бутылку и Фролка, потому что вдруг загорланил песню, слышанную не раз от гостей хозяина, когда в гостиной, устав от карт и вина, один офицер под гитару, часто певал её. Фролке она нравилась. Там было много непонятных слов, но они брали за сердце. И Фролка, напрягая всю силу лёгких, орал в лесу:

Спалив бригантину султана,

Я в море врагов утопил.

И к милой с кровавою раной,

Как с лучшим подарком приплыл.

— Фролка! — прикрикнул на него барин. — Хватит орать! Смени репертуар. Кричишь на всю ивановскую. Я не глухой.

Фролка замолчал. А потом, пригубив из бутылки, опять запел, нахлёстывая лошадь, на сей раз частушки, певаемые в деревне в тоскливые дни, когда кого-то забривали на царскую службу.

Погуляем, сколько знаем.

Покутим, сколько хотим.

После праздника Николы

Мы в солдаты покатим.

Ты, маманя, встань поране,

Вымой лавочки с песком.

Увезут меня в солдаты

— Ты заплачешь голоском.

Фролка дёрнул вожжи:

— Шевелись, милая! Чего рассиропилась?

И снова запел:

Не вино меня шатает —