Изменить стиль страницы

— Знаем, — почти в один голос ответили Казанкин с Лыткариным. — Мы его по географии изучали. Там ещё металлургический комбинат…

— Правильно, ребята. Вы всё знаете. Пришли вы в штамповку, и светлее в ней стало. Лучше стало. Раньше пили там, ох, как пили, и до поножовщины доходило… Как получка, аванс, давай соображать, новенький придёт — обмывай первую зарплату. Еще Фунтиков молодец. Правильный он человек. Не даёт бригаде каждый день квасить…

— А мастер?

— Мастер тоже. Хороший он, Пётр Алексеевич. Только иногда перегибает палку… Я бы сказал подхода у него нет. У нас как у рабочих? Мы хотим, чтобы к нам подход был. Не так — пришёл, наорал: давай, давай — и ушёл. Сейчас на голом энтузиазме никто работать не будет. Мужики стали такие… Ты приди, скажи, так, мол, и так, пропадаем… А что пропадаем? Да вот план не тянем. Поговорили, обсудили — вместе решили, и каждый своё дело вытянет. Тебе, например, — он ткнул пальцем в Ваську, — когда придёт мастер и говорит: «жми, сынок! — не очень охота «жать».

— Мне, — заулыбался Васька. — Мне совсем неохота.

— Так и другим. А если он подойдет и скажет: «Вася, милый ты мой, хороший, поднажми, браток, горим, план не вытянем». Ты подумаешь, подумаешь, а потом скажешь: отчего не поднажать, раз просят. Сам вижу, что горим.

— Правильно ты, Ермил, сказал, — проговорил Васька. — Я сам до этого не допёр бы. Я раньше думал: почему, когда бригадир скажет, я не огрызаюсь, хочется работать, а когда мастер — убей, неохота.

— Так они говорят об одном, а по-разному. Один от души просит, а другой требует — давай и всё! Пуп надорви, а выполни.

Ребята ушли от Ермила, когда было темно. Васька пошёл провожать Сашу. По дороге они говорили, что Ермил хороший человек и разбирается в людях, никакой он не тёмный и не керженский, как обрисовал его Никоноров.

— И Вере он очень понравился, — добавил Саша. — Видишь, приходила сегодня к нему.

На перекрестке они расстались.

— Пока!

— До завтра!

Казанкин пожал приятелю руку и пошел на 1-ю Рабочую улицу, где снимал квартиру.

14.

Оставшись один, Ермил убрал со стола, вымыл на кухне посуду, вытер насухо и убрал в шкафчик, определённый для него Полиной Андреевной. Он собрался выключить свет и уйти, как вошла хозяйка.

— Проводил гостей? — спросила она.

— Проводил, — ответил Ермил и задержался в дверях. — Хорошие ребята..

— Зайдёшь к нам? Мы с хозяином не спим, смотрим телевизор.

— В следующий раз, — отказался Ермил.

— Ты, Ермил, какой-то сегодня расстроенный. На работе может что? — Полина Андреевна внимательно всмотрелась в лицо Прошина.

— На работе нормально. Так я. Устал, наверно.

— Может, и устал. Ладно, пойду я, а ты отдыхай.

Она потушила свет, и её грузная фигура скрылась за дверями хозяйской комнаты.

Ермил вернулся к себе, взял с тумбочки книгу и присел к столу. Шелестнул страницами. Читать не хотелось. Подержав книгу с минуту в руке, отложил и прилёг на постель, не снимая одеяла.

Вчера он сидел на берегу оврага на старом пне, оставшимся от спиленной сосны и смотрел в небо, на реку, на мостки, на проходящих по тропинке людей, казавшимися маленькими. Было тихо. Лишь иногда проносились по насыпи электрички да натуженно гудели тяжело гружённые составы, или, качаясь из стороны в сторону, тряслись пустые платформы, звеня и скрежеща железками бортов. В электричках виднелись лица людей: одни глядели равнодушно в окна, другие смотрели на проносящийся мимо ландшафт, облака, мелькавшие столбы с любопытством. За окнами было много детей…

Высоко в небе, так высоко, что еле виднелись, пролетели журавли. Ермил подумал: вот и птицы собрались в стаю и полетели на юг. Вывели птенцов, поставили на крыло и в путь до следующего лета. А он уехал из родных краев. А почему уехал? Её ведь там нет! Наверное, потому, что слишком много связано с этим человеком, чьё имя он выбросил из сердца. Ходить по этим местам, где хожено и перехожено, где купались и загорали, слушали соловьев и всегда, проходя то ли мостик, то ли рощицу, то ли обрыв, дом, палатку — всегда в сердце вызывать воспоминания, которые давили на воображение, порождая картины прошлого — и радостные, и в то же время горестные.

Почему у него не получилось с ней жизни? Он много раз спрашивал себя об этом и не находил ответа. Сам виноват? С себя он вины не снимал, может быть, был не тем, кем хотел? И в мечтах, и наяву он хотел только хорошего, он не желал плохого ни ей, ни себе, ни дочке, никому. Даже пса шелудивого не раз приводил; кошку приблудную выкармливал, несмотря на ругань с её стороны. Не жесток он сердцем. А почему оно ожесточилось? Почему? Нет ответа. Во всяком случае, он никак не найдёт. Пытался выяснить в разговорах, в беседах с близкими людьми, но те не знали, или не говорили. У них был порядок, своя жизнь, далёкая от его жизни, они сочувствовали, утешали, как могли, хлопали по плечу: «Не пропадёшь!», но в их глазах не видел он участия. Это были дежурные слова, которых нельзя было не произнести, если ты считал себя воспитанным человеком. Тогда он впервые почувствовал себя одиноким. И со временем это одиночество углублялось и становилось всё более ощутимым, он заперся в себе, потому что ему казалось, что все хотят обмануть его, как обманула она.

Женился он не рано. Отслужил в армии, стал работать. Работал, мечтая об институте. Два раза поступал и два раза срезался на экзаменах. На третий раз поступил. На третьем курсе женился. Перевелся на заочное отделение. Жену привёл в дом родителей. С самого начала что-то не пошло, почему-то не пошло, ей, видать ли, родители его не понравились. Часто пеняла ему, что свекровь лезет не своё дело. Он поговорил с матерью, с отцом. Они старые люди, бывает часто, что меряют новую жизнь старыми мерками… Работал, как вол, слесарь-инструментальщик, высокий разряд, зарабатывал хорошо. Раз под крылом отца с матерью жизнь не получается — давай совьём своё гнездо. Копил денег, родители помогли, дом отстроили, обставили его не хуже, чем у людей. И всё равно жизнь была не в жизнь. День ничего, день — никуда не годится. Ночью он не знал, куда себя девать, выходил на крыльцо — жена была беременна — не хотел душить будущего человека дымом — и отходил в куреве.

Родила потом дочку. Роды были трудными. Думал, что теперь заживёт — новая жизнь вступила в дом. Маленькое существо топало босыми ножками по полу, манило, звало ручонками, пищало, улюлюкало, а потом заговорило. Боже, какое это было счастье! Потом опять пошло-поехало. Может быть, утряслось бы, а может, и нет, неизвестно, но в дом Ермила тянуло всё меньше и меньше. Стал задерживаться после работы, нашёл себе компанию, стал появляться за полночь пьяным. Она стала обзывать его пьяницей, другими словами, на которые он обижался и сильнее после этого пил, старясь заглушить память. Думал, что будет легче. Но легче не становилось. А было тяжелее и темнее. Она ушла к своей матери. Потом подала заявление на развод. Он не хотел, чтобы их развели, из-за дочки не хотел, но их развели… Она с дочкой жила в одной комнате, он — в другой. Приводила милицию. Да мало ли что она делала, пытаясь испортить ему жизнь. Он забрал свои вещи, все они уложились в один чемодан, поглядел на стены и ушёл. Снял частную комнату и стал жить один.

В квартиру взглянуть на дочку не пускали его, гостинцы и игрушки, которые он приносил, беззастенчиво швыряли в лицо и захлопывали дверь. Упорством своим добился встреч с дочкой. Тем более, что Верочка спервоначала тянулась к нему. Потом дочка повзрослела и не стала с ним встречаться, говоря, что мать запрещает. Он помнит, как однажды воспитательница детского сада привела к нему Верочку. Был сентябрьский вечер. Дочка шла и грызла пластмассовую туфельку от куклы. Глаза были сердитые и печальные.

— Я не знаю, где ваша жена живёт, — сказала воспитательница Ермилу. — За девочкой никто не пришёл, а время позднее. Мы закрываем сад…